Детей не заводили именно потому, что дети — это реальность, а все реальное есть помеха для пост-модерна. Партнерские отношения и «поиск себя» — именно этим и занимались люди, освобожденные навсегда.
Картину и роман ненавидели так же пылко, как детей, просящихся на горшок и мешающих зажигать в клубе авангардистов. Реальная продукция в чемоданчик менеджера не помещается.
Финансовый капитализм был соглашением делать из бумаги бумагу — и одновременно считать, что бумага воплощает ценности, которые тем временем производят.
Но менеджерами были все поголовно. Бумага собиралась воплощать ценность искусства, в то время как в обмен на бумагу давали другой клочок бумаги, на котором было написано, что эта загогулина представляет искусство.
Менеджер богател и жирел, а то, что и у него дети не родятся, считал поправимым: как-то оно само устроится. Вместо картин у нас будет Бойс и Кабаков, вместо книг — Википедия и Акунин, вместо страны — куча нарезанной бумаги, а вместо детей тоже что-нибудь придумаем, какого-нибудь потешного зверька заведем. Зато — свобода!
Вон на соседних улицах как плохо живут — что, в Ирак захотели?
Страх обуял менеджера, когда на соседней, крайне бедной улице население удвоилось: бедняки вообще плодятся стремительно, им время для игры в гольф беречь не надо.
И вдруг стала понятна болезненная вещь — без детей плохо. Картины, романы, философия и сделанный своими руками табурет — это тоже проходит по ведомству детей, переходит от поколения к поколению.
Попробуйте передать по наследству инсталляцию из какашек.
Надо что-то делать. Ведь обидно умирать.
Вот нарисованные картины живут веками, написанные романы люди читают тысячелетиями, цветные дети бегают по улицам и смеются.
Хорошо бы договориться с Богом как-нибудь так устроить: мы Ему кучу нарезанной бумаги — а Он нам бессмертие.
На смерть фантастики (27.11.2012)
— Высшая мера наказания, что это значит? — спросил Эренбург Учителя.
— Поскольку приговорить нас к бессмертью не в их силах, вероятно это банальный приговор к расстрелу.
Когда Хулио Хуренито пришел в мир, реальность была настолько властной, что утопия перед реальностью меркла.
— Погибнуть за идею я не могу, — говорил Хуренито, — придется умереть за сапоги.
Гвоздь в сапоге в то время был кошмарнее фантазии у Гете.
Никакая сказка не могла угнаться за рабочим проектом в России, в Испании, в Германии, в Италии, в Мексике.
Жанр утопии-антиутопии был менее фантастическим, нежели рабочая жизнь. Фантазеры выдумывали телескрины, а реальные люди реальными руками соединяли Белое море с Балтийским.
Реализм исчерпал себя в войне. Стало настолько реально, что эту реальность невозможно знать и помнить.
Наступила долгая пора фантастики — сначала светлой и милой, потом научно-технической. Вместо того чтобы думать о захвате рынков на Земле, люди стали думать о перемещении общества в космос, туда, где рынка не будет.
Потом настало время пост-модерна, т. е. эстетической эклектики — так люди выкраивали себе яркое бытие из снулой реальности, это тоже была разновидность фантастики.
Потом появился финансовый капитализм — новая утопия безкризисного развития.
Реальность жила тихо — а фантасты сочиняли небылицы.
Концептуалисты, авангардисты, портфельные инвесторы и авторы космических одиссей делали все, чтобы не знать реальности.
Среди прочего, оттесняя прочее, появился жанр «фэнтези» — это мечта, устремленное в прошлое, возвращающая людей к пра-этносам. Типичным почитателем этого жанра некогда был Гитлер.
Фэнтези стало для Западного мира тем же, чем когда-то было арт-нуво: напоминанием о былой славе и корнях. То, что принесли в 10-е годы прошлого века былинные богатыри Васнецова, рыцари английских прерафаэлитов, викинги Ханса фон Мааре — сегодня принесли эльфы, гномы и хоббиты всех обобщенных Толкиных-Перумых-Джорданов.
Новый арт-нуво, синтетический продукт из пост-модерна, фэнтези и финансового капитализма — выполнил ту же задачу, что и арт-нуво. То есть, подготовил мир к реальности этноса и крови.
Концептуализм уже ни к чему. И фэнтези станет былью.
Вот и последний Стругацкий умер.
Снова наступило время реализма.
Про любовь (29.11.2012)
Я не гомосексуалист.
Не вижу надобности этого факта стесняться — равно как не вижу надобности стесняться тем людям, которые гомосексуалистами являются.
Кому что нравится.
Мне тут попались сообщения о том, что я — гомофоб. Это совершенная ложь.
В прежние времена сочиняли доносы: мол, клевещешь на партию. Сегодня — иная форма подачи материала.
Сегодня надо доказывать, что ты не гомофоб, если женат — так в мрачные годы советской власти надо было доказывать, что ты не агент японской разведки, коль скоро не вышел на субботник.
Вероятно, процедура дегомофобизации необходима.
Граждане, я не вышел на субботник, но я не агент японской разведки. Я люблю традиционную семью и не мог бы совокупляться с мужчиной — но это не значит, что я гомофоб.
Скажу более, я сам едва не стал гомосексуалистом. Дело было так.
До тридцати двух лет я не знал, что педерастия существует в наши дни. То есть, я знал про Уайльда, Нерона, режиссера Кокто, — но эти артистические всплески не связывал с серыми буднями Советской власти. Гомосексуализм был далеко — в сатурналиях, историях про Гоморру.
Когда я (подобно многим пылким подросткам) совершал антисоветские акции, я не думал, что борюсь в том числе за права сексуальных меньшинств. Просто не догадывался об этом. Боролись за абстрактную свободу, а из чего свобода состоит, не ведали.
В тридцать два года я приехал в Западную Германию с выставками; меня пригласило правительство, а художник Гюнтер Юккер дал мне свою мастерскую на три месяца. Немедленно я получил приглашения в богатые дома, принялся ходить по гостям с энтузиазмом путешественника; в частности, стал посещать по средам один частный музей — именно частный, а не городской: то было публичное собрание современного искусства, приобретенное богатой семьей.
Каждую среду хозяева давали маленький бал, собирались интеллектуалы в пестрых нарядах. Помню, меня поразило, что в гости званы исключительно мужчины, а женщин не бывает — но удивляло в этом доме вообще все: посуда, картины, вино, музыка живых музыкантов. Удивило и то, что среди прочих картин музея я нашел свою — это был двойной портрет, я нарисовал себя с отцом.
Я очень люблю своего отца, и, пока папа был жив, часто рисовал нас вдвоем, обнявшимися, щека к щеке. Одна из этих картин оказалась в собрании музея; мне было лестно.
Три месяца миновали, я стал собираться в Москву. Зашел проститься. Владелец галереи, господин с мягкими руками и тихим голосом, сказал, что это было его удовольствием — видеть меня у них дома. Он посетовал, что я приезжал один, без своего друга. Но в следующий раз (он надеется на это), я приеду вместе со своим другом, и вот тогда мы вчетвером (он со своим другом, а я со своим) что-то увлекательное предпримем для взаимного удовольствия.
Я ничего не понял. Он поцеловал меня в губы, и я вышел шатаясь, подобно герою Ахматовой из одного душераздирающего стихотворения.
Мне все объяснил мой приятель Штефан, циничный фотограф, знавший жизнь.
— То есть, они подумали, что я — и мой папа?…
— Ну да, а что такого? Теперь все так делают.
То, что Штефан прав, я понял очень быстро, когда увидел монографию, посвященную коллекции данного музея, в ней был воспроизведен и мой холст. Подпись гласила, что художник Максим Кантор борется в казарменной Росси за права гомосексуалистов — а на картине были мы с папой. Папа и я стояли, прижавшись щека к щеке, а внизу было написано, что мы с папой боремся за права педерастов.
Книга у меня сохранилась. Могу предъявить подпись — возможно, это доказывает, что я не японский шпион. И совсем не гомофоб. Я даже принял пассивное участие в борьбе за права сексуальных меньшинств. Пожалуйста, зачтите мне это достижение.
Но — и таково мое убеждение — я ставлю любовь отца к сыну неизмеримо выше гомосексуальных отношений. Впрочем, такая любовь выше и гетеросексуальных отношений направленных лишь на получение плотского удовольствия.
То, что скрепа отец-сын является скрепой всей истории вообще — доказывать вряд ли надо: можно в Писание заглянуть. Если задаться целью разрушить вообще все в мире, то следует начать именно с дискредитации этой вот скрепы.
Мне не хотелось бы путать представление о частной свободе сексуальных отправлений с фундаментальными основами бытия. Только и всего.
Здесь нет никакой фобии — только осознанная любовь.
Каждый любит то, что хочет, не правда ли? Так вот — я люблю именно вот это: единение отца и сына — за этим существует брак. Я люблю это. А другим не указываю.