— В обтрепанных брюках?
— Да, да.
Он не помнил этих подробностей, но отвечал наудачу, но уже знал, что это наверное видели мальчики именно того, кого он искал. И, действительно, скоро увидел Кривцова.
Уже утихшей, неспешной походкой шагал Кривцов, высоко подняв голову, поводя худыми плечами. Вот остановился, вот зашел к парикмахеру.
Старик терпеливо ждал, ходил взад и вперед, не подходя очень близко к окну. Солнце светило мимо него. Сознание, чувства, инстинкт, все ушло вглубь и напряженно копошилось там, как отдельные части распавшейся на составные свои элементы души.
Он долго сдерживал их, дома слушая гостя, но вот не выдержал, — рухнуло здание от несоразмерности внутренней, что-то осело, упало и затрещало по всем своим швам.
Быть может, это и нужно. Это одно, что ему нужно. Пусть рассыплется в прах несовершенная рухлядь — душа — и возникнет на месте ее какая-то новая сущность. Все равно, какая будет она. Только бы жить в чем-то ясном, простом, окончательном — без надземных высот и жутких падений.
Кривцов зашел к парикмахеру!
Каким-то тупым, но чудовищным, еще неосознанным — нечем его осознать! — впечатлением вошел этот факт.
И ждал старик, пока прояснится, был покорен тому, что придет: он уже знал, что то, что должно прийти, уже было в пути, уже близко. Знал наверное.
Но вот отворилась бесшумная дверь. Так отворилась бы в сказке, где только видимость, только призраки, только призраки.
Инстинктивно пригнулся старик за спину прохожего, но ничего не заметил Кривцов. Теперь еще выше поднимал освеженную голову, и выступала узкая над покатыми детскими плечами, тонкая и изможденная шея. Казалась она особой отдельностью, небольшим коротким животным, с вялой, поникающей жизнью. Было уже обреченное что-то в этой шевелящейся, приподнятой шее над слабеющим склоном худеньких плеч.
Но никто не видел из проходивших людей, что это было именно так. Солнце слепило глаза, маревом жизни дышали их души, люди шли, говорили, смеялись. Но следил молча старик за Кривцовым и, очарованный сам, шел, ступая легко, точно крадучись, насторожившись к тому, к чему оба стремились, текли в неизбежном потоке, в недолгих оставшихся, быстрых часах.
Вся необычность была оттого, что уже не было времени на небольшой клочок впереди. То, что будет, почти уже было. И это было и будет смешалось со струящимся: есть.
Осторожно и хитро проследил старик за Кривцовым. И, затаившись, стал его ждать.
Зачем, почему, что будет дальше — словами не знал. Так было нужно.
На деревянной узенькой лесенке сел на повороте внизу. Поджал ноги, погладил зачем-то коленки — может, ушиб — и сам не заметил автоматического этого движения.
Но вот в странный, разрушенный мир, в этот трупный хаос души, как беззаботные дети, забежали наивные звуки. Кто-то играл на гармонике. Кто-то смеялся. Женский голос, притворно суровый, говорил: «Нет. Ни за что. Не обманешь». А смех между слов проступал, рассыпался и звал: «Обмани! Обмани!» И на минутку смолкла гармоника, и на широком дворе встал и пронесся веселый и первобытный шум.
Это были звуки из какого-то другого, невероятного в своей простоте бытия. Разве не фантастический мир, где люди смеются, играют на солнце в праздничный день, зовут, обещают, дают, рождают волнение сердца? Разве солнце само, наконец, — не бред, не насмешка?
И вдруг разом вошло настоящее: тревожно, тревожно кто-то стучит, кто-то бежит вниз по лестнице. Встал старик, потянулся навстречу, встретил глаза, увидел лицо.
Вот оно! Эти глаза говорили, что там начинается ужас, что время пришло, что нельзя отступать.
Он узнал ее сразу. Узнала и Глаша, сдержала свой бег. Старик встал на пути.
Взял ее за руку и повел, не говоря ни единого слова.
Они шли как сообщники.
В самом низу, перед выходом, убедившись, что нет никого и их не преследуют, он тихо спросил:
— Уже началось?
И так же тихо Глаша ответила, будто зная, о чем он спросил:
— Началось.
Она уже не дрожала.
Она попала в тот же очерченный круг, где в центре — старик, а там, ближе к окружности где-то, но в круге, но все тяготея к этому центру — обреченный Кривцов, Не опускал ее рук. Потом спокойно и твердо, не теряя лишнего слова, старик асе так же негромко сказал:
— Его надо убить.
Затрепетала последним живым, робеющим трепетом Глаша. Опустила глаза. Молчала.
Ведь бежала она с инстинктивною мыслью выполнить то же почти, то, что хотела вчера — за себя, за Наташу, за весь Богом обманутый мир. Ибо Бог, разлитый, ласкающий в мире, обещает одно, а Бог правящий, Бог, имеющий власть, выполняет другое, и пропасть, что отделяет надежды и розовый рай от смерти и смрадной могилы, так непонятна, так оскорбительна, так жестока, что за него и Бога не видно.
А может быть… Может быть, было и что-то иное, что диктовало ей так поступить. За этим отмщением не скрывалось ли нечто еще, такое простое и страшное, лично ее?
Как знать?
И вот встал на пути, железный из пропасти вышел старик.
Из развалин своей же души чудом во мгновение ока поднялся и вырос он — черный, как уголь, непоколебимый, как смерть, сильный, как Бог — живой и бессмертный.
И имел отныне власть приказывать тем, кто ему нужен.
Было мгновение — дрожь покоренной души. И подняла глаза свои девушка и повторила покорно:
— Его надо убить.
— Ты будешь ждать меня здесь. Я скоро вернусь. Я забыл кое-что дома. И ты не войдешь туда без меня. Ты будешь здесь сторожить. И никуда не ходи. Я сделаю сам. Все и сам. Ты сторожи.
Глаша покорно молчала.
У ворот старик еще раз обернулся:
— Я скоро.
XL
Средних лет, но седой, в порыжелой скуфье, сутулый монах сидел на пригорке, поджав калачиком ноги. Внизу расстилались леса, еще одетые сизоватым дымком, утренние облака медленной поступью поднимались плавно над теми лесами, а в редких просветах сине-зеленое небо было преувеличенно ярко и углубленно — глубь и прозрачность узких глубоких колодцев.
Но едва ли он видел божественный облик мгновения. Бескровным стареющим ртом с хрустящими, точно сухую солому жевал, челюстями говорил он собеседнику туманно и едко:
— Таким грехам нет искупления ни в посте, ни в молитве. Словами молитвы смываются прегрешения только словесные, постом и умерщвлением плоти только телесные, грехи же, в которых грешила душа, яко плоть, и тело стремилось облечься в духовную видимость, эти грехи между плотью и духом, смешение подобия Божия с подобием зверя, самые противные перед лицом Божиим, ибо нарушают они раз навсегда данную Господом грань между мерзостью низкой звериной природы и ангельским ликом. Ты понял, Василий?
Старый Василий — Наташин отец — понуро молчал. Вот уже час, как монах долбил его своими сухими, как сам, своими злыми словами. Как деревянная, стукалась о верхнюю нижняя челюсть и неустанно кивала с ней вместе, будто приклеенная, жесткая рыжая бороденка.
Понял или не понял, но монах продолжал: — Такие грехи можно одним искупить — страшным, но угодным Господу делом. Жертву кровавую принести перед Лик Его, свежей дымящейся кровью оросить подножие Божьего трона. «Кровь — сок особый»… Не знаешь, кто так сказал, да и не надо знать. От знания — половина грехов. Но слова эти — правда, в них особенный смысл, дьявол знает его хорошо, а вот мы — христиане — забыли про кровь. А надо бы вспомнить! В наши дни надо бы вспомнить. Кровь, в защиту Христа пролитая, кровь поганых, блудящая кровь — жидкий дьявол в красном плаще — зачтется тому, кто прольет ее за Христа. Больше зачтется, нежели что-либо другое, ибо только в крови касание тела и плоти, и только кровью Христовых врагов можно омыть твой несказуемый грех.
Собеседник слушал подавленно. Все эти дни провел в монастыре или возле него. Ничего не узнал он о дочери, но душу ему бередили нещадно, по месту больному раскаленным пламенем жгли, корявыми, грубыми, утратившими нежную эластичность жизни, ее понимание, заскорузлыми пальцами рылись в ранах его и звали на кровавое какое-то искупление. Содрогалась детская душа старика от тех зовов, и готов был уйти, убежать, бросить все, И только любовь и тоска по Наташе все держали еще его здесь, все заставляли ждать и надеяться. Но сегодняшний день кончилось всякое терпение человеческое. Утром сам был свидетелем, после ранней обедни — благословляли открыто народ все ту же поганую кровь проливать… С великой тоской, с беспокойным душевным волнением сидел возле монаха, ждал минуты — встать и уйти. Но куда уйти?
— Слыша утром сегодня слова: «не мудрствуй, или и исполни свой долг; ответ понесет тот, кто послал»? И не только ответа не будет, будет подвиг пред Господом, будет заслуга, будет прощение самых проклятых грехов.
И здесь была его девочка! Жутко, мертво жить на свете…