закончились вскоре после того, как у меня прорезались зубы. Я рано начала задаваться вопросом, действительно ли огонь горячий, царапается ли кошка. Через некоторое время, как мы могли убедиться, я поставила под сомнение Бога. В те дни моя вера зависела от моего настроения. Я могла верить во всё, во что хотела верить. Я действительно верила, независимо от настроения, что есть Бог, который сотворил мир каким-то необъяснимым образом, и который знает обо мне и моих поступках, ибо вокруг меня был мир, и кто-то же должен был его сотворить. Вполне вероятно, что существо, которое было достаточно могущественным, чтобы сделать такую работу, могло постоянно следить за моими действиями и при этом оставаться для меня невидимым. Оставался вопрос – что Он думал о моём поведении? Был ли Он действительно зол, когда я нарушила Шаббат, и радовался ли, когда я постилась в Йом-Кипур? Моя вера в отношении этих вопросов пошатнулась. Когда я крутила жертвенную курицу над головой[5] в канун Йом-Кипура, повторяя: «Да будет это моим искуплением…» и т. д., я свято верила, что договариваюсь со Всемогущим о прощении, и моё подношение Ему интересно. Но на следующий день, когда пост закончился, и я могла вдоволь наесться курицы, я совершенно ясно осознавала, что Бог не мог быть участником столь глупой сделки, в которой Он не получал ничего, кроме слов, в то время как я получала и пир, и прощение. Пожертвование денег бедным казалось мне более надежной страховкой от проклятия. Обеспеченные благочестивые люди жертвовали в пользу бедняков как жертвенное животное, так и деньги, жертвовать только деньги считалось признаком бедности. Даже худой петух, убитый, зажаренный и поданный к собственному столу истово верующего по окончании поста, считался более достойным жертвоприношением, чем грош, отданный на благотворительность. Все это было настолько нелогично, что подорвало мою веру в несущественные положения доктрины, и касательно этих положений я вполне могла верить сегодня в одно, а завтра – в другое.
Я верила в то, что у нас, евреев, есть Бог, могущественный и мудрый, так же твёрдо, как я верила в то, что Бог моих соседей-христиан слаб, жесток и глуп. Я считала, что божество гоев – всего лишь игрушка, которую наряжают в безвкусные одеяния и выносят во время процессий. Я видела это достаточно часто и с презрением отворачивалась. В то время как Бог Авраама*, Исаака* и Иакова* – мой Бог – требовал от меня честности и доброты, бог Ванки повелевал ему бить меня и плевать на меня всякий раз, когда он заставал меня одну. И каким же глупым должно быть божество, которое научило слабоумных гоев, что мы пьём кровь убитого младенца на нашем празднике Песах! Даже я, будучи всего лишь ребёнком, знала больше. И поэтому я ненавидела, и боялась, и избегала большой белой церкви на Плаце, мне был отвратителен каждый знак и символ того чудовищного бога, который находился там и ненавидел лично меня, когда в нашей игре в христианские похороны, я представляла себя телом, над которым несут ужасный крест.
Предположим, я установила, что во мне больше от еврея, чем от гоя, хотя я все ещё могу доказать, что обманщицей я, тем не менее, была. Например, я помню, как однажды, в канун Девятого Ава* – годовщины падения Храма – я смотрел на причитания женщин. Большой круг собрался вокруг моей матери, которая была единственным хорошим чтецом среди них, чтобы послушать историю о жестоком разрушении. Сидя на скромных табуретах, в чулках и без туфель, в поношенной одежде и с растрёпанными волосами, они рыдали в унисон и заламывали руки так, будто священное сооружение пало лишь вчера, и они оказались в пыли и пепле его руин, женщины казались мне на зависть несчастными и благочестивыми. Я присоединилась к их кругу при свечах. Я заламывала руки, я стонала, но мне всегда было сложно расплакаться – вот и в этот раз не вышло. Но я хотела выглядеть как все. Так что я нарисовала полосы на щеках единственной подручной жидкостью.
Увы, мои благочестивые амбиции! Увы, благородный плач женщин! Кто-то поднял глаза и застал меня за изготовлением слёз. Я улыбнулась, и она захихикала. Другая женщина подняла глаза. Я улыбнулась, а они захихикали вместе. Деморализация охватила весь круг. Искренний смех заглушил искусственное горе. Моя мать, наконец, подняла на меня красные и изумлённые глаза, и меня выдворили с праздника слёз.
Я быстро вернулась на улицу к своим подружкам, которые развлекались, согласно обычаю в эту печальную годовщину, кидаясь друг в друга репьями. Здесь я зарекомендовала себя лучше, чем среди взрослых. Мои волосы были кудрявыми, и в них застревало много репьёв, так что я как ёж ощетинилась этими символами унижения и горя.
Вскоре после того греховного эксперимента с носовым платком я случайно обнаружила, что я не единственный скептик в Полоцке. Однажды ночью в пятницу я лежала без сна в своей маленькой кровати, глядя из темноты в освещённую комнату, примыкающую к моей. Я увидела, как свечи Шаббата зашипели и погасли одна за другой, было поздно, но лампа, свисающая с потолка, всё еще ярко горела. Все ушли спать. Лампа погасла бы до наступления утра, если там было мало масла; или она горела бы до тех пор, пока утром не придёт Наташа, помощница по хозяйству, чтобы погасить её, убрать подсвечники со стола, распечатать печь[6], и переделать с десяток мелких дел, которыми ни один еврей не мог заниматься в Шаббат. Простой запрет трудиться в день Шаббата был истолкован ревностными комментаторами как означающий гораздо большее. Никто не должен даже прикасаться к какому-либо орудию труда или инструменту торговли, таким как топор или монета. Запрещалось зажигать огонь или прикасаться к чему-либо, что содержит огонь или содержало его раньше, даже если это всего лишь холодный подсвечник или сгоревшая спичка. Поэтому лампа, на которую я смотрела, должна была гореть до тех пор, пока не придёт женщина гой и не потушит её.
Свет ничуть меня не раздражал, я о нём и не думала. Но, очевидно, он беспокоил кого-то другого. Я видела, как мой отец вышел из своей комнаты, которая тоже примыкала к гостиной. Что он собирается сделать? Что это он делает? Глазам своим не верю! Мой отец дотронулся до зажженной лампы! Да, он встряхнул её, будто пытаясь увидеть, сколько масла осталось.
Я вся оцепенела от ужаса на своем месте. Я не могла ни пошевелиться, ни произнести ни звука. Мне казалось, что он