чувствует, как мои глаза таращатся на него из темноты. Но он не знал, что я смотрю, он думал, что все спят. Он немного приглушил свет и стал ждать. Я не сводила с него глаз. Он еще немного убавил пламя и снова стал ждать. Я смотрела. Он тушил свет постепенно. Я поняла. Если бы кто-то проснулся, то казалось бы, что лампа гаснет сама по себе. Я была единственной, кто мог видеть его со своего места, и я легла спать так рано, что он не мог предположить, что я не сплю. Свет раздражал его, он хотел его потушить, но он не хотел, чтобы об этом узнали.
Услышав, как мой отец добрался до своей кровати в темноте, я осмелилась сделать глубокий вдох. То, что он сделал, было чудовищным грехом. Если бы его мать видела, как он это делает, это разбило бы ей сердце – его мать, которая постилась полгода, когда он был мальчиком, чтобы накопить на гонорар учителя; его мать, которая ходила практически босиком по снегу, чтобы нести его на плечах в школу, когда она не могла купить ему обувь; его мать, которая благочестиво гордилась тем, что воспитывает учёного сына – это самое драгоценное подношение в глазах великого Бога из рук бедной, борющейся с нищетой женщины. Если бы моя мать увидела это, её бы это огорчило не меньше – моя мать, которая была ему отдана со всей своей юностью, добрым именем и приданым в обмен на его учёность и благочестие; моя мать, которую оторвали от игр, чтобы она родила ему детей, выкормила их и заботилась о них, пока он учился и платил ей за труд славой о своих знаниях. Я не сформулировала себе всё именно так, но я понимала, что учёность и благочестие были главными ценностями нашей семьи, что мой отец был учёным, и что благочестие, разумеется, было плодом священного учения. И все же мой отец сознательно нарушил Шаббат.
Его поступок нельзя было сравнивать с тем, как я вынесла из дома носовой платок. Два греха были одного рода, но грешники и их мотивы были разными. Я была ребёнком, девочкой, ещё не достигшей возраста моральной ответственности. Он был взрослым мужчиной, которого причисляли к избранникам Божьим, и он принимал почтение мира как дань уважения своим учёным заслугам. Мой тайный эксперимент никоим образом не убедил меня в том, что выносить ношу из дома в Шаббат не грешно. Если Бог не наказал меня на месте, то, возможно, это было обусловлено моей юностью или моим мотивом.
По словам старших, мой отец, погасив лампу, совершил грех нарушения Шаббата. Каковы были его намерения? Его цель не могла быть похожа на мою. Конечно, тот, кто так долго жил и так серьёзно учился, уже должен был к этому времени получить ответы на свои вопросы. Уверена, Бог дал ему наставления. Я не могла поверить, что он поступил неправильно намеренно, поэтому пришла к выводу, что он не считал грехом прикасаться к зажженной лампе в Шаббат. Но тогда почему он действовал настолько скрытно? Это тоже стало мне ясно. Я сама инстинктивно применяла тайные методы во всех своих маленьких исследованиях и держала результаты при себе. То, как люди воспринимали мои вопросы, меня многому научило. Я смутно понимала, какой ужас и негодование вызвал бы мой отец, если бы он, якобы благочестивый человек, озвучил еретическое мнение, что нет ничего плохого в том, чтобы зажигать или гасить огонь в Шаббат. Если бы вы видели, какое раскаяние испытывала моя мать или мать моего отца, если она случайно нарушала один из постулатов религиозного обряда, вы бы знали, что она никогда не смогла бы поставить под сомнение сакральную важность тысячи мелочей древней еврейской религиозной традиции. Та истина, которой их учили отцы и матери, была истиной в последней инстанции для моих хороших друзей и соседей – и больше ничего. Если в Полоцке и были люди с нестандартной точкой зрения, подобной той, что, по моему заключению, была у моего отца, то он, возможно, был с ними тайно знаком. Но я понимала, что он никогда бы не пошёл на то, чтобы публично заявить о своих убеждениях. Такой поступок не только разбил бы сердца его родных, но и лишил бы его детей хлеба насущного и погубил бы их навсегда. Мою сестру, моего брата и меня называли бы детьми Исраэля Вероотступника так же, как мою подругу Гутке называли внучкой Янкеля Доносчика. Самых невинных из нас стали бы проклинать и сторониться из-за греха нашего отца.
Все это я поняла не сразу, а постепенно, сопоставляя факты, и приводя в порядок свои детские мысли. Я отнюдь не была поглощена этой проблемой. Я, как и прежде, от души веселилась и танцевала с другими детьми, но когда заняться было нечем, я погружалась в размышления, сидя у окна. У меня не было ни малейшего желания идти к отцу, обвинять его в неортодоксальном поведении и требовать объяснений. Мне вполне хватало того, что я его понимала, да и привычки секретничать у меня не было. Я ещё была в том возрасте, когда мне было достаточно просто выяснить что-то, и я не стремилась сообщать о своих открытиях. Более того, я привыкла жить в двух мирах – реальном и вымышленном, не делая между ними различий. В одном мире меня окружало много людей – отец, мать, сестра и друзья – и я делала то же, что и другие, и принимала всё как должное. В другом мире я была совсем одна, мне приходилось искать свой путь самостоятельно, и я так сильно сомневалась в себе, что не решалась брать с собой спутника. Неужели мой отец тоже идёт по неизведанной дороге? Тогда, возможно, мы однажды встретимся, и он поведёт меня туда, где я никогда не была прежде, но я не буду первой, кто прошепчет, что я была там. Сейчас мне кажется достаточно странным, что я была такой необщительной, но я напоминаю себе, что с тех давних пор я в корне изменилась по крайней мере один раз.
Я с горечью вспоминаю, что порой моя нравственность была так же слаба, как и религиозность. Я помню, как украла кусок сахара. Это было давно – почти так же давно, как и всё, что я помню. Мы всё ещё жили в доме моего дедушки, когда произошёл этот ужасный случай, и мне было всего четыре или пять лет,