минуту умру, лишь бы люди после меня улыбаться стали. Но, видать, дешев я, даже своей смертью не куплю улыбок“. Мысль, близкая Достоевскому. „А ежели вдруг твоей-то одной смерти для добычи недостанет, как бы тогда других заставлять не потянуло“, — мрачно добавляет Стржельчик. Если так, то это и вправду похоже на экстремизм.
А если сформулировать проще, понятней, то эта мысль — за добро надо платить. И Кистерев платит. И, мне кажется, каждый из нас в жизни за добро платит.
Мне всегда интересен предел, крайняя точка человеческих возможностей. А если предела не существует? Носители экстремизма, убежден Либуркин, всегда ищут этот предел. А за пределом — беспредел, бесконечность?
В конце сцены с Медведевым я должен показать свой предел. Только как? Заорать, в конвульсиях задергаться? Неожиданно подсказывает Либуркин: „Убей его! Убей!“ „Чем?“ — сразу вырывается у меня… Тут же рождается импровизация: я срываю протез на руке (Кистерев — инвалид) и ломаю его крепление. На сцене раздается неприятный звук хрясть!! В зале кто-то вскрикнул: им показалось, что я оторвал себе руку (!). Я чуть замахиваюсь протезом на Медведева, и, хотя расстояние между нами полсцены, он отреагировал на этот замах, как на удар. Закрыл лицо, закричал что-то нечленораздельное. Испугался даже невозмутимый грибник Боря Рыжухин. Либуркин радостно кричит из зала: „Цель достигнута, Олег! Это и есть предел! Все эмоции должны кончиться, их физически больше не может быть. За этим — уже смерть!“».
Характеризуя работу Олега Борисова в «Трех мешках…», Анатолий Смелянский позаимствовал «словцо», употребленное однажды Константином Сергеевичем Станиславским и многое объясняющее: оглоушивать. Борисов в этом спектакле оглоушивал.
«Атмосфера накаляется до тех пор, — пишет Константин Рудницкий, — пока режиссер не подает Олегу Борисову тайный, невидимый нам знак: пора! В этот миг сразу меняется весь театр. Будто и не было ни тяжелых дождевых туч, нависших над сценой, ни частушек, только что звучавших над нею, ни крестьянских массовок, группировавшихся на планшете. Все куда-то исчезло, пропало. Есть одна лишь реальность: ярость актера, клокочущий темперамент, голос, который срывается на хрип, осатаневшие глаза — вся человеческая жизнь вот сейчас, сию минуту будет истрачена и сожжена разом, выгорит дотла, без остатка. Весь многосложный механизм спектакля сконструирован ради одного момента, ибо это — момент истины».
Физически слабый, тяжелораненый бывший фронтовик, убогий («потревоженный», как звали его в селе), некрасивый Кистерев — Борисов был настолько мощен, силен духом, что в зал проникали — не струйками, а волнами — его одержимость и самоотверженность.
«Нельзя забыть, — пишет Наталья Лагина, — сверкающих глаз Борисова, интонаций его голоса — от шепота до выстраданного крика, его фигуры, всегда устремленной вперед, — словно в порыве к каждому, кому Кистерев должен помочь и не помочь не может. Этот характер, прожитый актером с внутренней силой, поднимается до уровня высоких трагических ролей, приобретая, в конечном счете, даже эпико-поэтическое звучание. От быта — к бытию. От судьбы одного человека — к судьбам многих».
Сохранился, по счастью, на пленке монолог Кистерева — Борисова, послушав который, понимаешь причину случавшихся в зале обмороков:
«— Мы как-то село заняли. Я еще ротой командовал. Ворвались мы, глядим — на площади виселицы. Каратели бабу повесили, за связь с партизанами, что ли. Смотрим — детишки в сторонке. Девчонка тощенькая, лет десяти, и мальчонка… Стоят они рядом и глядят, не шелохнутся. Кто такие? Хотели прогнать — не для детишек картина. Оказывается, дети этой… Да, казненной. Рядком, бледные, тихие и без слез. Такое горе, что и у детей слез не хватает. И черные трубы от печей вместо улицы, и дымок вонючим тянет… И меня тогда впервые схватило… До этого я, как все, хотел до конца войны дожить, жениться хотел, детей иметь, зарабатывать… Как все… И тут-то, под виселицей, перед сиротами, понял вдруг я — жена ласковая, обеды на скатерке, детишки умытые, а помнить-то этих стану. И чем у меня лучше жизнь устроится, тем, наверное, чаще в душу будет влезать мальчишка в ватнике, рукава до земли… После этого и начал задумываться: если уж жить случится, то делай что-то для таких. Для мальчишек, для взрослых, для всех, кто в сиротство попал. Что-то… А вот что, что?! Если б знать! Жизнь ради этого — то пожалуйста, да с радостью! Хоть сию минуту умру, лишь бы люди после меня улыбаться стали. Но, видать, дешев я, даже своей смертью не куплю улыбок…»
После монолога Кистерева людей из зала буквально выносили. Борисов «гвоздил» публику. Невозможно было смотреть, как он страдает.
«Гвоздил» Олег Иванович и публику театральную, и кинозрителей, заставляя работать, мыслить вместе с ним. «Я должен, — говорил он, — растянуть мозги зрителя до размеров, о которых он не догадывается. Конечно, я могу этого не делать, ограничиваясь в данный момент своим превосходством, тем, что сейчас я — следователь, или сейчас я — Гарин, Версилов, а он, зритель, — никто. Но раз я чувствую в себе эту силу: увлечь, растянуть, — то, значит, я сделаю».
Олег Иванович гордился спектаклем «Три мешка сорной пшеницы». Он был счастлив, когда постановку посмотрел его друг — киевский футбольный тренер Валерий Лобановский.
Лобановский три раза смотрел спектакль «Три мешка сорной пшеницы». После первого просмотра они сидели с Олегом за ужином. Лобановский молчал. Олег спросил: «Как тебе?» Лобановский ответил фразой, которую всегда адресовал себе и тем, с кем работал: «Надо думать». После второго просмотра Лобановский с восхищением говорил о режиссуре, об актерской игре Борисова, об испытанном им потрясении.
Посмотрев, Лобановский попросил посодействовать. Тренеру было нужно, чтобы на этот спектакль попала вся его команда. За день до матча с «Зенитом» в Ленинграде. «Мне, — пишет Олег Иванович в дневнике, — это приятно, но все-таки сомневаюсь: нужно ли это всей команде? Спектакль тяжелый, длинный, у них заболят ноги и… они проиграют „Зениту“». «Все будет по программе», — последовал ответ, который можно было предвидеть. «Они, — говорил Лобановский о своих футболистах, — должны увидеть этот спектакль, прочувствовать, чтó пережила наша страна, чтó пережили люди в эту страшную войну, и никогда об этом не забывать».
«Три мешка…» по просьбе Лобановского и Борисова при верстке репертуара БДТ включили на определенный день после того, как был опубликован календарь чемпионата СССР по футболу, и стало ясно, когда динамовцы Киева прилетят в Ленинград играть с «Зенитом» — матч был назначен на 1 ноября 1975 года.
В пятницу, 31 октября, команда в строгих костюмах и галстуках, когда зрители уже расселись на местах, появляется в партере. В зале аплодисменты. Еще бы — чемпионы страны, обладатели Кубка кубков и европейского