…Капиталистический класс вам тогда представлялся классом, худо ли, хорошо ли, организующим производство.
Почему же теперь иностранное слово «буржуа» – целое огромное сложное понятие – с вашей легкой руки превратилось в глазах нашего темного народа, до тех пор еще не знавшего, в упрощенное представление о буржуе, исключительно тунеядце, грабителе, ничем не занятом, кроме стрижки купонов?
…Тактическим соображениям вы пожертвовали долгом перед истиной. Тактически вам было выгодно раздуть народную ненависть к капитализму и натравить народные массы на русский капитализм, как натравливают боевой отряд на крепость. И вы не остановились перед извращением истины… Крепость вами взята и отдана на поток и разграбление. Вы забыли только, что эта крепость – народное достояние, добытое «благодетельным процессом», что в этом аппарате, созданном русским капитализмом, есть многое, подлежащее усовершенствованию, дальнейшему развитию, а не уничтожению. Вы внушили народу, что все это – только плод грабежа, подлежащий разграблению в свою очередь…
Своим лозунгом «грабь награбленное» вы сделали то, что деревенская «грабижка», погубившая огромные количества сельскохозяйственного имущества без всякой пользы для вашего коммунизма, перекинулась и в город…».[211]
Известно, что казахская степь не добралась в экономическом развитии и до «благодетельной стадии» капитализма. Родовые отношения реально существовали в ауле. Уничтожая бая, уничтожали не только организатора товарного скотоводства, но и старшего по званию родственника. Разрыв между целями пролетарского (почему «пролетарского», если Россия была в основном крестьянской, не говоря уже о Казахстане) государства и «косной» трудящейся массой, пассивно сопротивляющейся, по своей «темноте», благу социального прогресса, в казахском ауле был еще больше, чем в русской деревне. Плохо ли, хорошо ли, но этот старший родственник не только «эксплуатировал» своих сородичей, но и заботился о них – разумеется, в меру своих понятий, совестливости и сочувствия к ближнему, в меру своих взглядов на жизнь и возможностей. Во всяком случае, до времен общественных катаклизмов, связанных с революцией, повальных голодовок в степи не отмечалось, хотя, конечно, в годы неурожая и джута бедноте приходилось тяжко. Не потому ли впоследствии правление Голощекина казахи сравнили не с чем-нибудь, а с весьма далеко отстоящим по времени джунгарским нашествием, когда народ вырезали аулами и толпами гнали в полон, когда вся степь пылала в огне и мучилась от страданий. Но, может быть, и это сравнение лишь частично передает то, что случилось в наши годы…
С нэпом было покончено, разверстка все больше вытесняла продналог. Народ схватили за шиворот и потащили к «светлому будущему» коллективного труда, не церемонясь и не спрашивая согласия ни у кого.
Трагедия была неминуема…
Глава IX
Эта трагедия не миновала, наверное, ни одну казахскую семью.
У каждого своя боль, свое горе. И даже через шесть десятков лет говорить об этом тяжко, а бывает – невозможно…
Старейший казахский писатель Альжапар Абишев не захотел делиться воспоминаниями о тех годах. Выслушал мой вопрос, рассеянно улыбнулся, махнул рукой.
– Не могу, тяжело…
Прошло несколько минут в полном молчании, и он вдруг обронил:
– Моего отца звали Абиш, отца Абиша – Жуматай, отца Жуматая – Жолдыбай. От колена Жолдыбая нас, потомков, было в 1931 году девяносто четыре человека. Вот наша семья… После коллективизации в живых осталось семеро…
Прошло какое-то время, и Альжапар Абишев продолжил:
– Я заранее перебрался в Караганду: догадывался, что грозит беда. Взял с собой из Каркаралинска мать, жену, младших братьев. Мы, пятеро, и уцелели. А из нашего аула выжили только двое.
…Помню, рядом с нашим бараком в Караганде стоял шалаш. Жили там трое джигитов-работяг, из моей смены. Однажды в сорокаградусный мороз они не вышли в ночную. Десятником был немец по фамилии Харон. Поутру возвращаемся мы с ним домой, решили завернуть к шалашу. Второй день мела вьюга, дверь шалаша вся была завалена снегом. Кое-как разгребли ее сапогами, входим. Возле потухающих головешек лежит мертвая женщина, на груди младенец месяцев шести-семи. Пытается сосать, но молока уже нет. Заливается плачем… Харон сразу все понял. Закрыл глаза умершей, подхватил ребенка, закутал его в шубу и – помчался…
* * *
Мекемтас Мырзахметов, известный литературовед, поведал редкий по трагичности случай:
– В детстве, когда, бывало, я вовсю начинал шалить и проказничать, мать все время произносила в сердцах одни и те же загадочные слова: «Ох, уж лучше бы я тогда оставила – тебя…» И так странно она выговаривала это, что я невольно притихал. Ничего не мог понять: где она меня должна была оставить, почему именно меня? А спросить отчего-то не решался…
Потом, когда я подрос и мне исполнилось лет пятнадцать, я однажды все-таки спросил маму, почему она произносит всегда эту непонятную фразу. Мать задумчиво поглядела на меня, отерла слезы и рассказала такую Историю.
…Была ранняя весна 1933 года. Самая ужасная пора, когда голод выкосил почти весь наш аул (жили мы в Тюлькубасском районе Южного Казахстана). Спасаясь от верной смерти, мать решилась уйти в соседнее село к родственникам. Мою маленькую сестренку она несла на руках, а я – мне тогда было года два с половиной – шагал рядом, держась за подол.
Вышли мы под вечер. За околицей аула начиналась колхозная бахча. Только мы ступили на тропу, как навстречу вышла стая волков. К тому времени домашней скотины давным-давно уже не осталось на сотню верст в округе, и голодные звери сбивались в стаи и повсюду нападали на людей, чего раньше и в помине не было.
Мама закричала, стала звать на помощь, но поблизости никого не было. Волки окружили нас. Стоят, воют и землю рвут когтями. Мать оказалась перед ужасным выбором – либо нас всех растерзают, либо она оставит кого-нибудь из детей, а сама с другим ребенком попробует убежать.
Конечно, в казахском сознании исстари заложено: спасешь мальчика – и весь род сохранится. Мама решилась. Она положила на землю завернутую в пеленки девочку, а меня, от истощения еле-еле бредущего, подхватила на руки. И побежала вперед.
Потом, когда она вернулась с людьми, – кто ружьем вооружился, кто дубинкой, – там никого уже не было. Только тряпица валялась, вся в крови.
Ей, моей младшей сестре, я обязан жизнью.
…Я спросил тогда маму – многого еще не понимал! – почему же она не оставила меня. Она сказала: «Сын был нужнее…» Невыносимо представить, что она перечувствовала, что думала про себя всю жизнь…
От слез мать тогда совсем иссохла…
* * *
Много смертей и людского горя довелось видеть за свою долгую жизнь Галыму Хакимовичу Ахмедову. В 1921 году пятнадцатилетним юношей он учился в Оренбурге и запомнил заваленный мертвецами вокзал, повозки со штабелями трупов, с утра громыхающие по улицам. Но то, что увидел спустя десять лет, было куда страшнее.
– Ой, и много же людей тогда поумирало, – рассказывает Галым Хакимович. – На нашей улице в городе Аулие-Ата детдом находился – каждый день трупы детишек телегами отвозили. По утрам их забирали…
В 1932 году Ахмедову (он работал директором техникума) пришлось трижды участвовать в комиссиях, разбиравших случаи каннибализма.
– Из Алма-Аты гэпэушник приехал, по фамилии Петров. Очень похож на казаха. Я заговорил с ним по-казахски – мотает головой, дескать, не понимаю. Оказалось, якут. Четыре ромба в петлицах. По письму, что ли, приехал, в общем, проверять…
Отправились в один из аулов. У одной из женщин нашли под горкой золы человеческую голову, куски мяса. Убила она кого-то. Увезли ее охранники, уж не знаю куда…
В крайнем ауле неподалеку от города, там колхоз имени Свердлова был, остался в живых один парень.
Уцелел потому, что питался человечиной. Женщину зарезал. Стали мы допрашивать его – не признается. «Нет! Не трогал я никого!» Как же никого, когда все тут у него в доме и обнаружилось… «Побойся Аллаха, умирать же тебе скоро!» – сказал кто-то. А он, действительно, опухший уже лежит, не движется. Не выдержал, сознался. Плачет. Говорит: совсем с ума сошел от голода, вот и зарезал…
А третий случай был со стариком из соседнего аула, тот месяц жил на человечине…
Страшно вспоминать тогдашнее, но и молчать об этом больше нельзя. Разве забудешь, как в зиму 1932 года, в злющие холода, шли к нам в Аулие-Ату из Сарысуйского района люди? Какой там шли – еле-еле тащились. Женщины, дети, старики – грязные, полубезумные, в лохмотьях. Удалось ли им спастись? Ведь и город голодал…
А сильнее всего меня поразил один вроде бы незначительный эпизод. Пришел я как-то в самом начале голодовки на базар. Крик, шум, пятна крови на земле. Повернул обратно, а там, недалеко от пустых лавок, яма какая-то, довольно глубокая. И сидит на дне молодой паренек-казах. Прижался боком к земле, голову руками обхватил и дрожит. А голова вся в крови. Ужас, бессловесная мука застыли на лице… Оголодал, видно, он вконец и попытался лепешку утащить у торговки, да неудачно – поймали, и голову разбили…