– Я не понимаю, – снова прервал на полуслове очередную реплику Колодный и обратился к режиссеру, – как нормальный человек может реагировать на такую чушь! Я не понимаю, как должен реагировать мой герой, когда ему предлагают такие обстоятельства. Семен Борисович…
– Никита, хватит уже, – примирительно произнесла Наймушина, – всем все понятно. Не беспокойся, тебя хорошо видно и отлично слышно, у тебя большая яркая роль, тебе есть что играть и где себя показать. Давай не будем тормозить, надо идти дальше, а из-за твоих придирок у нас сплошные остановки.
– Спасибо, Людмила Геннадьевна. – Дудник бросил на Наймушину благодарный взгляд. – И давайте не забывать, что мы тут не самодеятельностью занимаемся, а продолжаем работу Льва Алексеевича. У него было… у него есть собственное видение, собственная концепция спектакля, и мы не имеем права от нее отклоняться.
Настя буквально кожей плеча почувствовала, как напрягся в этот момент сидящий рядом с ней Антон Сташис. Она слегка повернула голову и взглянула на него. Антон пристально смотрел на Никиту Колодного, и лицо у ее напарника было совершенно отсутствующим и словно бы неживым. Что он там такого любопытного узрел? Надо будет не забыть спросить. Они всего третий день работают вместе, а Настя уже не помнила своих насмешливых и даже язвительных сомнений, которые вызывал у нее молодой оперативник. Она почему-то полностью доверилась его восприятию людей.
– А я не возражаю, – неожиданно подал голос Лесогоров, оторвавшись от своих записей. – Никита Михайлович, по-моему, здесь совершенно прав. Реплика действительно не вполне соответствует тексту роли Зиновьева в предыдущем отрывке. Я сейчас исправлю, одну минуту.
Он снова склонился к своей толстой тетрадке, в репзале повисла тишина, и Настя перевела взгляд на Дудника. Семен Борисович сердился, он нетерпеливо постукивал зажигалкой по столу, за которым сидел вместе с помрежем, и покачивал ногой, всем своим видом показывая, что такое непродуктивное растрачивание драгоценного времени выводит его из себя и только хорошее воспитание удерживает его от того, чтобы взорваться.
Наймушина подошла вплотную к Никите Колодному и что-то сердитым шепотом выговаривала ему, а Арцеулов с безмятежной улыбкой прохаживался вдоль выгородки и примерялся к стулу, на который он должен был сесть в процессе произнесения текста.
Через несколько минут Лесогоров прочитал вслух новый вариант, Колодный расплылся в улыбке, Арцеулов недоуменно тряхнул головой, дескать, не вижу особой разницы, но если вам так больше нравится – ради бога, а Семен Борисович Дудник кивнул помрежу Федотову, мол, годится, фиксируй изменение.
– Михаил Львович, пожалуйста, – обратился режиссер к Арцеулову, – с этого места и пойдем дальше, а то мы с вами совсем тут застряли, так мы до конца репетиции с места не сдвинемся. Один раз пройдем и сделаем перерыв, пусть в голове уляжется.
На этот раз неугомонного Никиту Колодного все, кажется, устроило, обмен репликами прошел благополучно, и Федотов объявил перерыв на пятнадцать минут. Актеры и режиссер немедленно вышли из зала, кто-то – покурить, кто-то – позвонить, кому-то надо было в туалет, а Лесогоров остался на месте и продолжал записывать. Настя подошла к нему и села рядом. Заглянула в тетрадь и поняла, что не ошиблась: драматург действительно стенографировал.
– Почему вы не пользуетесь диктофоном? – спросила она. – Разве стенограмма лучше?
Артем широко улыбнулся и закрыл тетрадь.
– Настоящий журналист должен обязательно владеть стенографией, потому что техника – штука крайне ненадежная, уж вы мне поверьте. Она меня столько раз подводила! Техника в любой момент может отказать, или батарея сядет, или память окажется переполненной. Технику можно украсть, разбить, потерять, можно пролить на нее чашку кофе и так далее. А себе ты всегда хозяин.
– Ну вообще-то верно, – не могла не согласиться Настя. – Вы специально овладевали стенографией, потому что не доверяли технике, или причина в чем-то другом?
– Знаете, лично мне удобнее работать с письменным текстом, чем на слух, я так лучше воспринимаю. Это я еще в детстве понял, а уж когда решил заняться журналистикой и впервые столкнулся с ненадежностью диктофона, то сразу пошел на курсы. И потом, здесь, в условиях репзала, диктофон вообще бесполезен, потому что все находятся от него на разном расстоянии и половина реплик пропадает, не все отчетливо записывается, потом ничего не разберешь. Особенно если несколько человек говорят одновременно. Не буду же я бегать по залу во время репетиции и всем подсовывать диктофон, правда? – Он негромко рассмеялся и окинул Настю теплым, очень мужским взглядом.
Настя взгляд поймала и оценила. И нельзя сказать, что этот взгляд ей понравился.
– А записать все четко и понятно я вполне успеваю, – продолжал Артем. – Тем более что мне все время приходится менять собственный текст в соответствии с пожеланиями участников репетиции, и тут уж на слух полагаться опасно, нужно видеть в записи те слова, которые они предлагают. Зато благодаря стенограмме мне удается быстро все исправить.
Надо бы поговорить с ним о Дуднике. Артем – человек со стороны, не из театра, и ему пассажи насчет сора из избы могут оказаться не близки. А вдруг он знает что-нибудь интересное?
– Вы, кажется, приглашали меня на кофе? – напомнила она. – Я принимаю ваше приглашение, если вы не передумали.
«А если передумал, то я тебя все равно заставлю», – мысленно добавила она.
Но заставлять Лесогорова не пришлось, Настины слова он воспринял с энтузиазмом, и они договорились после окончания репетиции побеседовать в его служебной квартире.
Вторая половина репетиции прошла почти так же, как первая, с той лишь разницей, что терпение Дудника оказалось поистине безграничным, а вот терпение Лесогорова, похоже, истощилось, и в ответ на очередные требования Колодного подправить текст роли Зиновьева, чтобы ему, Никите, было удобнее играть, Артем даже повысил голос, в котором зазвучали обида и оскорбленное самолюбие. Ну, еще бы, кому приятно, когда тебе постоянно дают понять, что ты написал полную чушь, требующую коренной переделки! Семен Борисович Дудник немедленно кинулся защищать автора пьесы, уверяя его, что именно в этом отрывке текст совершенно безупречен, а Никита Михайлович просто устал, поэтому не разобрался как следует.
Когда все закончилось, Настя попросила Антона побеседовать с похожей на Бабу-ягу художницей по костюмам, а сама в сопровождении Артема Лесогорова отправилась вверх по служебной лестнице в его временное жилище.
Настя отпила глоток горячего кофе, на ее вкус – излишне крепкого, и поставила чашку на каминную полку рядом с керамической вазочкой, из которой сиротливо торчала засушенная ветка какого-то кустарника. Лесогоров предложил ей сесть в кресло, но она предпочла постоять: за три часа, проведенные в репетиционном зале, она насиделась досыта, стулья оказались очень неудобными, и теперь у Насти противно ныла спина. А стоять возле камина ей нравилось, камин был старинным, очень уютным, снабженным всеми необходимыми атрибутами, включая решетку и набор каминных щипцов и прочих принадлежностей, сделанных из покрытого патиной металла.
– Почему вы все это терпите, Артем? – спросила она. – Они делают вам столько замечаний, и вы, я заметила, сидели в страшном напряжении и нервничали. Я вас понимаю, вы создали произведение, считали его хорошим и законченным, а теперь какие-то люди пытаются вам объяснить, что вы написали плохую пьесу. Вы уж простите меня за прямолинейность, наверное, я говорю грубо, но со стороны все это выглядит именно так. Это же больно, наверное.
Лесогоров прошелся по просторной комнате, зачем-то откинул, потом снова задернул штору на широком эркерном окне.
– Да, это больно, – согласился он, но как-то неохотно. – Но ничего, я привычный, я потерплю. А что касается напряжения и нервозности, тут вы ошибаетесь, Анастасия Павловна. То есть я, конечно, напрягался, но вовсе не оттого, что меня ругали и говорили гадости про мою пьесу, а исключительно оттого, что я включен в рабочий процесс, и мне нужна максимальная сосредоточенность, чтобы быстро реагировать на происходящее и придумывать варианты изменений. Или наоборот, искать аргументы в пользу того, что ничего менять не нужно. Отсюда и напряжение. Ну, – он обезоруживающе улыбнулся, – и нервозность, конечно, тоже, потому что я отношусь к театру и его служителям с огромным пиететом и невольно нервничаю в их присутствии, ведь не забывайте, они репетируют мою пьесу, и для меня это огромная честь. Что же касается переделок, то знаете, как на театре говорят: «Пока автор жив, пьеса гибка». Это обычное дело, когда готовую пьесу коренным образом переделывают с согласия автора и при его непосредственном участии. Так что ничего особенно обидного для меня в этом нет. Не забывайте, я же журналист, мне часто приходилось выслушивать от редакторов, что я написал плохой материал, так что я тренированный.