Ему захотелось кричать, до того на душе стало легко и хорошо. И он закричал. Это был триумф, это был вопль победителя. Страх был побежден. Страх был повержен. А вместе с ним был повержен инстинкт самосохранения.
Андрей опять побежал, не от погони, ее не было, он побежал, потому что, когда человек вдруг счастлив, он не может спокойно идти себе своей дорогой. Он бежал, пританцовывая, кружась, вприпрыжку, хохоча. Пальто мешало, давило на плечи, сковывало, сопротивлялось счастью. Мало того, что оно давило на плечи, оно давало шанс выжить, дожить до утра. Он сбросил с себя пальто в сугроб и остался в рубашке. Он пошел своей дорогой, одному ему известной, а оно осталось лежать, как убитое, раскинув в разные стороны рукава, совершенно бездыханное.
Было очень холодно, но он не чувствовал, что замерзает, наоборот, он наслаждался неведомым ранее счастьем ничего не бояться: смеялся, как ребенок, смеялся, как царь, как филин, как удачливый игрок, смеялся до тех пор, пока не услышал невдалеке плач. Он опешил и остановился. Осмотрелся. Он стоял в поле. Не было видно ни станции, ни железной дороги, ни больших деревьев. Вокруг не было ни души. Но скоро он догадался: это плакала метель. Это она рыдала, это она рвала на себе белые волосы. Она все портила — невозможно радоваться и быть совершенно счастливым, когда за спиной плачут.
Андрей Ильич попытался утешить метель, он сказал ей что-то очень нежное и ласковое. Но она не обращала на слова никакого внимания. Тогда он махнул на нее рукой и пошел дальше, думая о своем. Он шел долго, несколько часов, и радость не оставляла его. Улыбка примерзла к лицу: пожелай он опустить уголки губ вниз, из этой попытки ровно ничего не вышло бы. Скоро стало тепло и захотелось спать. И он заснул бы навсегда вечным блаженным сном, если бы не расслышал рядом с собой мягкую, живую, человеческую речь. Он прислушался, чтобы понять смысл этих слов, но из-за страшного шума ничего толком не расслышал. Снежные облака, летающие над землей с огромной скоростью, с ужасным грохотом бились, сталкивались друг с другом, со скрежетом разваливались на куски и падали на землю. Чужая речь стала доступна для понимания только тогда, когда он понял, что источник ее находится не снаружи, в молочной тьме, а в нем самом, в недрах Андрея Ильича. Он тут же заткнул уши руками, и сразу же стало отчетливо и хорошо слышно: «...не будь таким самонадеянным, дурачок, не ты создал эту реальность, этот прекрасный кошмар, это не твой Дух носился над водами. Если ты думаешь, что мы сейчас смотрим на тебя, тогда заблуждаешься, страшно заблуждаешься. Твоя маленькая драма — это только твоя маленькая драма, и больше ничья. И никто, кроме тебя самого, на тебя не смотрит, не видит тебя и ничего о твоем существовании не знает.
Ах, как много неудач. Сначала, как водится, героизм, высосанный из пальца... Потом страшное отчаяние и приступ негативизма, попытка начать жизнь сначала с несовершеннолетней потаскушкой, приступ ненависти, инсценировка самоубийства и ее полный провал после сакраментальной фразы: «Слон, ты дурак». Что еще? Бегство? Эмиграция? Опять фиаско. Сколько неудач. Наконец, ты, мерзавец, симулируешь астму, сходишь ночью с поезда. Не вдаваясь в подробности, подведем первые итоги: отморожены нос, уши, пальцы на ногах. Ты не чувствуешь боли, тебе не до этого, ты якобы счастлив. Далее. Ты бросил пальто на снег. Зачем? Во внутреннем кармане паспорт и немалая сумма в американских долларах. Хорошие, кстати, деньги по нынешним временам.
Итак?.. Ответ прост».
Когда тот, который говорил, сказал, что ответ прост, Андрей Ильич еще сильнее вдавил пальцы в уши, чтобы еще лучше слышать.
«Ты демонстрируешь себе самому собственное отчаяние, собственное безумие, чтобы себя оправдать. Тебе всегда было немножечко не до нее, даже тогда, когда она совсем еще маленькой забиралась тебе на колени, и ты играл с ней в игру под названием «Ехали-приехали». Ты ждал, когда она уйдет и оставит тебя в покое. Когда она подросла, ты спрашивал: «Как дела, дочь?» Она отвечала: «Хорошо, папа». Вот, собственно говоря, и вся любовь. А когда случилась беда, ты стал симулировать отчаяние, великолепное, ужасное отчаяние, чтобы сложилось впечатление, будто ты ее безумно любил. Но ты недостоин высокого отчаяния, ты его не заслужил. У кого должно было сложиться это ложное впечатление? У тебя самого. Вот что происходит. Ты единственный зритель в зрительном зале, и сам для себя играешь на сцене — ты один на сцене. Какая сегодня колоссальная, бескрайняя, как степь, сцена. Какие эффекты — мороз, метель; не хватает декораций, молнии и грома. Зачем тебе принимать участие в этом грандиозном шоу?
Хочешь ввести в заблуждение свою совесть. Нет, не получится. Она знает. С первого дня появления дочери на свет ты был к ней совершенно равнодушен. И ты признался в этом своему другу, который позвонил тебе ночью и поздравил с тем, что у тебя родилась дочь. А ты сказал: «Пока я не очень понимаю, что произошло, я себя отцом не чувствую. Знаешь сам, есть инстинкт материнства, но инстинкта отцовства в природе не существует, у меня, наверное, эта мышца не очень развита, даже если она есть. Может быть, со временем я почувствую себя папашей?» Прошло много лет, и ты так ни разу и не почувствовал себя ее отцом. Искренне тебя твоя дочь никогда не интересовала. Ты как-то сказал своей жене, когда она тебя стала укорять за то, что ты совсем не занимаешься воспитанием: «Ну какой я, Наташа, отец, я кукушка». Ты обращал внимание на нее только тогда, когда она мешала тебе жить. Помнишь Поленьку в грудном возрасте?»
— Помню, — сказал Андрей Ильич отмороженными губами.
«Она мешала спать и по ночам кричала, как выпь. И ты подходил к кровати и просил ее замолчать, а она назло кричала. У нее резались зубки. И однажды она довела тебя до бешенства. Ты терпеть не мог этого крика. Ты нагнулся и закрыл ей рот ладонью, а потом отнял ладонь, вдруг осознав, что ребенок может задохнуться. Вовремя осознал. Исход мог быть плачевным. А Поленька закричала еще сильнее. И этот наивный опыт твоей ярости ужаснул тебя самого».
— Да, я помню, — попытался спорить Андрей, — но я хотел, чтобы она перестала плакать, я растерялся, я не знал, что делать.
«Через несколько лет, когда она подросла, ты обнаружил в ее характере что-то такое, совсем тебе не родственное, чужое, что очень тебя раздражало. От рождения она принадлежала именно к тому разряду людей, которых ты всегда не очень жаловал, которые выпячивают себя, которые помешаны на себе, которые говорят только о себе и других заставляют слушать, жить своими надеждами, странностями, страхами, предчувствиями. Это воспитанием не исправишь. Это врожденное, это навсегда. «Некрасиво быть нескромной», — как-то сказал ты ей, когда она подросла. Она промолчала, она проглотила, она ушла. А потом вернулась и спросила: «Папа, а ты скромный?» Ты ответил положительно. И не солгал, ты на самом деле очень скромный человек. А она ответила: «Па, ты не скромный, ты просто какой-то пришибленный».
— Да, я вскипел, но виду не показал. «А почему ты не показал виду?»
— Не знаю.
«Потому, что ты пришибленный».
— Я такой, какой есть, вот что...
«Потом ей стали звонить мальчики, и она вслух полюбила рассуждать: кто из них дурак, кто умный, кто богатый, а кто из бедной семьи. Она не видела нюансов. Ее мир был черно-белым, его населяли умные и дураки, хорошие и плохие, душки, лапочки и кретины. Ее ровесники и ровесницы смущали тебя: очень узкие интересы, очень плоское и одностороннее любопытство к жизни. Очень разные, но в основном несимпатичные лица. Обыкновенные красивые мальчики и девочки, но не симпатичные. На всех них уже лежала странная печать душевной пустоты. И полного равнодушия к жизни, к духу жизни, к тайнам жизни, к ее существу. Вы в молодости были совсем другими, вы были жизнерадостные, а они все производят впечатление уставших людей. Ты так думал. Тебе нравилась совершенно другая девочка, Полинина подруга — Танечка Некрасова. Очень деликатная, умная девочка. Скромная и рассудительная. И ты как-то допустил кощунственную мысль: вот хорошо бы, если бы она была моей дочерью. Ты произнес эти слова не вслух, а про себя, но какая разница. Они были сказаны, вот что важно. К чему тогда напускной трагизм, эти демарши и розыгрыши, твое безумие, которым ты так кичишься, умирая от холода, пытаешься реабилитировать себя в своих же собственных глазах. Ты не любил ее».
— Но все-таки она как-никак моя дочь, — попытался спорить Андрей Ильич.
«Повтори».
— Она, как бы там ни было, моя дочь.
«Смешно. Если вы состоите в родственных отношениях, это вовсе не говорит о вашей человеческой близости. Вы не любили друг друга и даже не дружили, вы были просто знакомыми. И относились друг к другу с прохладцей. Ну пропала она, ну случилось с ней несчастье, стоит ли так мучать себя? Из-за того, что с твоим знакомым такое произошло. Зачем притворяться. К чему эти страстные и неуклюжие попытки реабилитировать несостоявшиеся отношения?»