– Нет. А вы знаете?
– И я не знаю, – коротко бросил он, не поворачиваясь.
Когда-то и он был ребенком. Лежал в люльке. Мать рассказывала ему сказки. Над люлькой вились они и песни колыбельные. Но Наташа не могла представить его ребенком, не получалось. Казалось, таким он и родился – лысым, железным, с дырявым подбородком. Появился на свет вместе со своим джипом, который был дан ему при рождении, как остальным даются руки, ноги, сердце и диафрагма.
Она давно заметила, люди цветут в разное время. Кто-то рождается для того, чтобы недолго побыть блондинистым малышом, а позже превращается в сального подростка, из него – в рано полысевшую неприметную тень, давно увядшую, не пахнущую, которая доживает свою сухую жизнь сухоцветом в вазе. Он цвел недолго – в раннем детстве. Другие перескакивают через детство, юность, средний возраст и становятся представительными пятидесятилетними мужчинами с залысинами над тугим лбом, и никто не помнит, какими они были до того, были ли они до того. Отказывалось воображение, не хотело возвращать в детство атамана Косова, а с ним – генерала Трошева. Были ли они маленькими мальчиками? Или зрели в большом яйце до пятидесяти лет? Как этот человек зрел и лысел в черном металлическом джипе, затвердевал внутри его железной оболочки.
– Вам, правда, никогда не бывает больно? – спрашивает она.
– Больно? Многие из нас постоянно живут с болью. Ты хочешь спросить, почему мы такие жестокие... Когда боль не уходит, пилит без конца, а лекарства тебе не дают, уровень агрессии повышается. Особенно у мужчин... Ха... ха... ха...
Шали. Весна взяла перерыв – летели они, разгоняя вернувшихся с севера птиц. Сейчас начнется. Бабок с семечками не было видно. Ни одной. Город притих. Из подвалов не доносилось ни звука.
– Беги! – приказал лысый.
Наташа выпрыгнула из машины, схватила с заднего сиденья сумку, хлопнула дверцей и остановилась, оглядываясь по сторонам. Город был пуст.
– Беги!
Что было сил побежала, слыша, как за спиной разворачивается джип. До комендатуры бежать далеко. Где ей спрятаться? Все двери на запоре. Крышки погребов не пропустят стук в дверь. Да и кто сейчас поспешит отворять ее незваному гостю?
Шалинское телевидение! Дернула дверь на себя. Открыта.
– Есть здесь кто-нибудь?!
Прислушалась. Тихо...
– Есть здесь кто-нибудь?!!
Тишина за секунды до обстрела всегда была какой-то особенной, обеззвученной до конца. Может быть, такой ее делало нервное напряжение.
– Есть кто?!!
Всё вздрогнуло. Они прилетели. Началось. Земля дергалась, отбивая удары. Свистело и ухало. Стекла в окнах звенели. Наташа ухватилась за дверной проем.
– Мама! – закричала она.
– Кто там?! – донеслось откуда-то снизу.
– Это я!
– Кто – ты?!
– Н-наташа!
– Спускайся в подвал!
Узкая, покрытая цементом лестница в конце короткого коридора привела в подвал. Ильяс и Ширапутдин сидели на железной кровати, между ними лежала тетрадь, они рисовали на ней крестики-нолики. Наташа ввалилась шумно. Сумку бросила на пол.
– Подвиньтесь! – втиснулась между ними.
Телевизионщики отпрянули. Чинно пристроились с краю. Ильяс обхватил железную спинку рукой, чтобы не съезжать по матрасу к середине кровати. Чужой женщины здесь касаться нельзя.
– Когда приехала? – спрашивает Ильяс.
– Сегодня, – Наташа спрятала лицо в ладонях – заслонилась от обстрела, еще бы уши заткнуть, чтобы свиста не было слышно. – Приехала, а бабок с семечками не-ту-у-у, и никого не-ту-у-у-у ...
– А ты семечек хочешь? – подмигивает Ширапутдин. – Сбегать?
Кровать дрожит, кажется, в ее дутых ножках гудит рой пчел. С потолка сыплется труха. Там, наверху, разыгрывается что-то невероятное. И не дай бог сейчас оказаться наверху. Или это сам Бог устроил репетицию конца света?
– Мамочки-и-и-и, – Наташа жмется к Ильясу, к его чеченскому свитеру, пахнущему недорогим одеколоном.
– Эй-эй, близко не прислоняйся, – отталкивает он ее. – Потом жениться на тебе придется.
– Некогда мне-е-е...
– Чего некогда?
– Жениться мне некогда-а-а. Я на работе-е-е... Мамочки-и-и-и...
– Ты успокойся, – Ширапутдин взъерошил свои черные, с мелкой проседью волосы. – Ты что, не слышишь? Это же авиационные бомбы... Что ты так испугалась?
– А что, от авиационных не умирают? – Она отнимает руки от лица.
– Это он к тому, – объясняет Ильяс, – что если конкретно в нас такая попадет, то больно не будет...
– Ма-моч-ки-и-и-и...
И-и-и-у-у-дж!
– Недолет, – прислушиваясь и подняв палец вверх, говорит Ильяс.
И-и-и-у-у-дж!
– Перелет, – качает головой Ширапутдин.
Эту нотку иронии она давно уловила в голосах чеченских мужчин. Коснешься мизинцем струны, от нее отлетит легкий звук – тонкая нотка, едва уловимая для чужого уха. Они были пафосны – чеченские мужчины. Любили подтрунивать, поигрывать на ироничной струнке, когда вокруг было страшно. Они хотели походить на увешенных бицепсами Рембо из американских блокбастеров, которые, напоровшись лбом на дуло пистолета, расставляли ноги по ширине плеч, усмехались металлокерамической выдержкой и длинно сплевывали шуткой. Но чеченцы трунили в ином стиле – едва касались иронии, а струна, на которую та была натянута, могла лопнуть в любой момент. С неприятным звуком, разумеется.
– А как... там... ваш... религиозный фанатик... поживает? – выбивает зубами она.
– Этот придурок с кассетой, что ли? – откликается Ильяс. – Он умер.
– Как умер?! – вскидывается Наташа. – Погиб под обстрелом?!
– Нет, его расстреляли, – спокойно говорит Ильяс. – Ну что, Ширапутдин, сыграем еще? Наташа, хочешь в «Города»? Или в крестики-нолики хочешь?
– За что? – тихо спрашивает она.
– Провокатор, – коротко бросает Ширапутдин, рисуя на листе решетку для крестиков-ноликов.
– Это из-за меня и той кассеты?
– Там было много чего. Мы все это вместе сложили. Он много вещей делал нехороших. Включая тебя тоже...
– Короче, мы тогда не знали, что на той кассете записано. Сами не думали, что так получится... Извини...
Они замолчали. Только тишина свистела и взрывалась. Обстрел длился два часа. Недолет... перелет... Наташа надела на голову красную шапочку, накрылась сверху курткой – смастерила себе тряпичный домик, спряталась под пологом иллюзии и сидела, понемногу раскачиваясь. Так делают дети из детских домов – накидывают на голову одеяло и раскачиваются под ним – под крышей дома, которого нет, в колыбельке, которая не приходит в движение от прикосновения женской руки, ведь ее нет – ни женщины, ни руки, ни колыбельки. Как нет и самого дома. Все это – подсознательное, детское. Но иллюзия спасает от страха и взрослых, и детей.
– Ты зачем вообще снимаешь? – спросил Ильяс. – Кому нужна твоя фотография, когда все можно увидеть по телевизору? Даже здесь в Чечне у всех есть видеокамеры. Зачем ты выбрала такую ненужную профессию? – Он погладил свою камеру, лежащую у ног на полу. – Фотография умирает. Или уже умерла.
– Снимок – это то, что заставит людей вспомнить, когда ситуация забудется, – забубнила Наташа из-под куртки. – Охота им рыться в видеопленках...
– Охота им разглядывать твои бумажки. Я тебе могу сказать, на что такие бумажки будут нужны через несколько лет. Только обижать тебя не хочу...
– Фотография – это искусство, а искусство – вечно, – слова выходили из-под куртки приглушенными.
– Какое искусство без звука и без движения? Не смеши меня ради Аллаха. Кино – это искусство.
– Без звука и без движения... Ха! – Наташа скинула с головы куртку. – Да ты просто ничего в фотографии не понимаешь! На снимке еще как видно движение. Каждый снимок пахнет и имеет свой вкус! Ну, например... Ты есть сейчас хочешь?
– Клянусь Аллахом, с утра сегодня не ел, – Ильяс пощупал живот.
– А я тебе сейчас покажу снимок, на котором еда. И ты ее захочешь сожрать прямо с бумагой. Понял? Вот это хороший снимок. А не захочешь, тогда плохой. Что ты мне – камера, камера... Я снимаю историю, и моя история ценней, чем твоя – телевизионная.
– О-хо-хо-хо-хо! Ширапутдин! Ты это слышал?! – Ильяс перегибается к коллеге через Наташу, и они оба громко хохочут.
– О-хо-хо-хо-хо-хо...
– На вот тебе ручку, – Ширапутдин протянул ей шариковую ручку, которой рисовал крестики. – На, и сними ее так, чтобы мне захотелось взять ее с твоего снимка в руки и писать.
– Ручку надо расположить, – Наташа кладет ручку на тетрадь, – вот так или вот так, – передвигает ее по листу. – Смотри, вот если с этого ракурса взять... Короче, нужно, чтобы было красиво. Зрителю плевать, как и когда ты снимал. Стреляют в фотографа или нет – это никого не волнует. Не волнуют приемы, свет, цвет. Зрителя заботит одно – красиво или некрасиво. Понятно? Фотография – это театр, это литература. Она никогда не умрет...
– Вчера мы ездили в лагерь беженцев в Ингушетию. Скажи же, Ширапутдин? – Ильяс снова перегнулся к коллеге. – Мы там сняли целую кассету, несколько сюжетов, короче. Люди рассказывали, что с ними произошло, как было, где было... А ты? Что ты там сделаешь со своим немым фотоаппаратом?