В том и состоит плодотворная и спасительная вера, чтобы велась борьба меж разумом и сердцем, меж чувством и рассудком, чтобы чувство говорило «да», когда разум говорит «нет», и наоборот; в этом, а вовсе не в том, чтобы привести их к согласию; по крайней мере, для Санчо и ему подобных. И даже для Дон Кихотов, ибо, как мы увидим, и Дон Кихот подчас сомневался. И да не усомнимся мы сами в том, что очами плоти Дон Кихот видел мельницы как мельницы, а постоялые дворы как постоялые дворы130 и что в глубине души признавал реальность видимого мира — хоть и реальность всего лишь видимую — но в эту реальность он вкладывал субстанциальный мир своей веры. И лучшее тому доказательство — великолепный диалог меж ним и Санчо Пансой, когда сей последний вернулся в горы Сьерра–Морены дать своему господину отчет о посещении Дульсинеи. Безумец, как правило, проникновенный комедиант, он принимает комедию всерьез, но не обманывается и, исполняя роль Бога, короля либо зверя, отлично знает, что он не Бог, не король и не зверь. И разве не безумец всяк, кто принимает мир всерьез? И разве не следовало бы всем нам быть безумцами?
И тут мы добрались до самого грустного момента в истории Дон Кихота Ламанчского, когда в душе его потерпел поражение Алонсо Кихано Добрый.
Случилось, стало быть, так, что когда Санчо собрался возвратиться к своему господину, он увидел трех крестьянок, выехавших из Тобосо на ослах или ослицах; и он представил их Дон Кихоту как Дульсинею и двух ее прислужниц и сказал Дон Кихоту, что они едут к нему навстречу. «Боже милосердный! — воскликнул Дон Кихот. — Что говоришь ты, друг Санчо? Смотри, не обманывай меня и не пытайся ложной радостью облегчить мою неподдельную печаль». «Да какой мне прок обманывать вашу милость, — возразил Санчо…». Выехали они на дорогу, увидел Рыцарь всего лишь трех крестьянок, оруженосец упорно утверждал, что это Дульсинея и ее прислужницы, господин его, вопреки своему обыкновению, упорно верил свидетельству чувств своих, и Санчо с Дон Кихотом обменялись ролями, хотя бы по видимости.
Эпизод с околдованием Дульсинеи производит впечатление самое печальное. Санчо разыграл свою комедию: схватил за уздечку осла одной из крестьянок, упал на колени и обратился к ней с речью, которую для нас сохранила история. Дон Кихот взирал вытаращенными глазами и помутившимся взором на ту, кого Санчо именовал королевой и госпожою и в ком он, Дон Кихот, вознадеялся узреть Дульсинею, а Алонсо Кихано, затаившийся в глубине души его, надеялся увидеть Альдонсу Лоренсо, по которой безмолвно вздыхал двенадцать Лет и лишь четырежды насладился ее созерцанием. Дон Кихот преклонил колена и устремил вытаращенные глаза с помутившимся взором на ту, кого Санчо именовал королевой и госпожою; но видел перед собой «всего только крестьянскую девушку, довольно некрасивую, круглолицую и курносую». Вот, о Рыцарь, твой Санчо, воплощение человечества, твой спутник и вожатый, являет тебя очам Славы, по коей ты столько вздыхал, а ты видишь в ней всего только крестьянскую девушку, и довольно некрасивую.
Но это еще не самое грустное, самое грустное в этом эпизоде вот что: если Дон Кихот не видел свою Дульсинею, то бедняга Алонсо Кихано Добрый не видел свою Альдонсу. Двенадцать лет он мучился в одиночестве, за двенадцать лет так и не смог одолеть властвовавшую над ним застенчивость, двенадцать лет надеялся на невозможное, и оттого, что невозможное, еще более желанное, — надеялся на то, что Альдонса, его Альдонса, заметит, чудо из чудес, любовь своего Алонсо и придет к нему; двенадцать лет мечтал о невозможном, пытаясь чтением рыцарских романов заглушить голос всевластной любви; и вот теперь, когда он, благодарение Богу, сошел с ума, совладал со своей стыдливостью, и невозможное свершается, и он получит награду за свое безумие, вот теперь… теперь такое! Сколь свято, сладостно, искупительно бывает обычно безумие! Сойдя с ума, Алонсо Кихано, по милости Господа, сострадающего добрым, пробился на свет из мучительной коры своей робости, робости деревенского идальго, осмелился написать своей Альдонсе, хоть и обратившись к Дульсинее; и вот в награду сама Дульсинея едет из Тобосо, дабы с ним повстречаться. По милости его безумия, невозможное свершилось. По прошествии двенадцати лет!
О миг высшего счастия, такой долгожданный! «Боже милосердный! Что говоришь ты, друг Санчо?» Теперь наконец безумие его искупится, теперь омоется он в потоке слез счастья; теперь обретет он награду за то, что уповал на невозможное! И подумать, какая мгла безумия развеялась бы от одного взгляда любви!
«Не пытайся ложной радостью облегчить мою неподдельную печаль». Поразмыслим же над тем, что значит облегчить печаль Дон Кихота, печаль, накопившуюся за двенадцать лет, печаль его безумия. Вы что же, полагаете, что Алонсо Добрый не сознавал, что безумен, не воспринимал свое безумие как единственное лекарство от любви, как дар милосердия Божия? При вести, что безумие это принесло плоды, сердце Рыцаря встрепенулось, и он пожаловал Санчо в награду за добрые и нежданные вести лучший трофей, который захватит в первом же приключении, «а если этого тебе недостаточно, я жалую тебе жеребят, которые родятся от трех моих кобыл, — ты ведь знаешь, что они на общественном выгоне в нашем селе и скоро должны ожеребиться». Итак, в награду за добрую весть о прибытии Дульсинеи Дон Кихот сулит оруженосцу добычу странствующего рыцаря, трофей, который он захватит в первом же приключении, но потом в нем пробуждается Алонсо Кихано, и на радостях, ибо сердце его переполнено блаженством, оттого что вот–вот появится Альдонса, идальго сулит оруженосцу уже не трофей, добытый в приключении, а часть своего достояния, жеребят от своих кобыл. Не явствует ли из этого, что любовь извлекает из глубин на поверхность Донкихотова безумия безумие Алонсо Кихано?
И вот безумства твои приносят тебе плоды, добрый Рыцарь, ибо по их милости является к тебе твоя Альдонса, уразумевшая из самой безмерности твоего помрачения, сколь велика, должно быть, твоя любовь. И тут был нанесен чудовищный удар, — удар, погрузивший бедного Алонсо Доброго в безумие, которое продлится до самой его смерти. Вот теперь‑то Алонсо сокрушен бесповоротно. Он ждал Альдонсу, и пылкость ожидания не давала ему сомневаться; он стоял на коленях, как и подобало тому, кто в течение двенадцати лет безмолвно боготворил возлюбленную, и вытаращенными глазами, помутившимся взором «смотрел на ту, кого Санчо называл сеньорой и королевой; видя перед собой всего только крестьянскую девушку, довольно некрасивую, круглолицую и курносую, он пребывал в изумлении, удивлялся и не решался произнести ни слова». И безумие не сослужило тебе службы, добрый Рыцарь! Когда, по прошествии двенадцати лет, ты вот–вот, казалось, обретешь награду, грубая реальность отвешивает тебе пощечину. Не таков ли удел всякой любви?
Но не сокрушайся, мой Дон Кихот, и продолжай свой путь одинокого безумца; не сокрушайся оттого, что не достиг счастья, не сподобился блаженства, не сокрушайся оттого, что не исполнилось в объятиях твоей Альдонсы желание, которое таил ты двенадцать лет.
«А ты, о высочайшая добродетель, о какой только можно мечтать, о предел человеческого благородства и единственная отрада обожающего тебя опечаленного сердца, — хоть злокозненный волшебник, преследующий меня, наложил на мои глаза пелену и закрыл их туманом, и мне одному только кажется, что твое несравненное по красоте лицо превратилось в лицо бедной крестьянки, — но если только он и мое лицо не превратил в образину какого‑нибудь чудища,[36] чтобы сделать мой вид ненавистным для очей твоих, — посмотри на меня нежно и любовно, я смиренно, на коленях, стою перед твоей претворенной красотой, и ты видишь, с каким смирением[37] душа моя тебя обожает». Разве не хочется вам плакать, когда слышите эту слезную мольбу? Разве вам не слышится, как из‑под рыцарской риторики Дон Кихота рвется нескончаемый стон Алонсо Доброго, самая мучительная жалоба, когда‑либо изливавшаяся из человеческого сердца? Разве вам не слышится пророческий и вечный голос вечного разочарования человеческого? В первый раз и в последний, единственный раз упоминает Дон Кихот о собственном своем лице, о лице Алонсо, которое заливает краска при одной только мысли об Альдонсе. «С каким смирением душа моя тебя обожает». Смирение, выдержавшее двенадцатилетний срок, питаемое в долгие одинокие ночи беспочвенными упованиями, смирение, вскормленное невиданным благоговением, неслыханной робостью. Безмерность любви сделала идальго смиренным, и он так и не отважился сказать возлюбленной ни единого слова.
Дочитывайте сами историю этой встречи, мои читатели, и сами извлекайте из нее суть; а меня она удручает до такой степени, что мое воображение отказывается ее пересказывать, и я перейду к другим предметам. Сами прочтите, как грубо крестьянка ответила Дон Кихоту и как ослица, разбрыкав- шись, сбросила ее на землю, а когда Дон Кихот подбежал поднять ее, она одним прыжком вскочила в седло, обдав его запахом сырого чеснока, от которого у него закружилась голова и он чуть не задохнулся. Невозможно читать без горечи и скорби об этом мученичестве бедного Алонсо.