— Елисей.
— А я как говорю?
— А ты говоришь Елисей.
— А надо?
— А надо Енисей.
— Когда я говорю — Елисей, она — Енисей, когда Енисей, она — Елисей. Енисей — Елисей, Елисей — Енисей... Тьфу!
Но теперь эти споры происходили редко.
— К чему тебе кушать у этих татар? — вечно приставала старуха. — Ведь они даже не моют мяса.
— А она сделает тебе рыбу фиш по-еврейски! — поддерживал старик. — Ты когда-нибудь ел что-нибудь подобное?
— А где же вы возьмете рыбу?
— Где? В море, конечно. Старик поедет в Севастополь и купит. Кто его там тронет?
— Ну, нет! Этого я не допущу.
— А что ты можешь сделать? — хитровато усмехаясь, спросил старик.
— Перееду к Умер-бею.
— К Умер-бею? — с тихим ужасом спросила Эстер-ханым.
А Исхак-ага нахохлился и заявил, грозя почему-то средним пальцем:
— Этого не будет! Быть! не! может! И не может быть!
С Гульнарой отношения у Леськи были самые официальные. Она держала его на расстоянии. Леська не знал, чему это приписать. Может быть, выросла и теперь стыдится той непосредственности, которая составляла всю прелесть их дружбы?
Обычно Леська с утра задавал ей задачи, а к вечернему чаю проверял и ставил отметки. Гульнара старательно готовила уроки и к отметкам относилась без всякого юмора. Таким образом, виделись они только за едой и за уроками. Почти всегда где-то рядом существовал Умер-бей.
Однажды к обеду прибыл гость: солидный мужчина в оливковом костюме и в феске кровяного цвета. Леська узнал его: бывший правитель Крыма Джефер Сейдамет. Леську он не помнил и тревожно спросил:
— Урус?
Урус, ответил Умер-бей и успокоительно добавил: Зарар йок: о бельме сын татарча.
Действительно, татарского языка Леська не знал, но за эти дни кой-чего нахватался и фразу понял. Она показалась ему подозрительной.
За обедом Леська и Гульнара ели молча, говорил все время гость, и в речи его часто мелькали слова «Стамбул» и «Магомет-Гешид» — имя турецкого султана. Сейдамет в чем-то горячо убеждал Умер-бея, но тот отмалчивался, то и дело зорко и опасливо взглядывая на Леську. Леська понимал эти взгляды: Умер-бей не опасался того, что юноша втайне знает татарский язык, но Елисей был для него как бы олицетворением российской государственности. Сейдамет что-то затевал. Он втягивал Умер-бея в какую-то политическую авантюру, но Умер бей колебался. Вероятно, не доверял Сейдамету.
Обо всем этом думал Леська, лежа на берегу ручья. Надо бы принять меры. Но какие? И к кому обратиться?
Не к немцам же. А русские в Крыму сейчас не хозяева Значит, сидеть и молчать? Леська чувствовал себя изменником, который, зная о заговоре, таит это знание про себя.
Листва зашевелилась. Леська вздрогнул: неужели кто-то подглядел его мысли?
К ручью сошла Гульнара в белом платье и алой феске. Она улыбнулась Леське, как бы спрашивая: «Идет мне?» Леська восхищенно закивал головой. Гульнара присела рядом и стала глядеть на воду.
— Гость подарил?
— Гость.
Она опустила палец в ручей, и вода тут же недовольно заворчала. Глупая вода, которая не понимала, какое выпало ей счастье.
— Хорошо здесь! — сказал Леська. — А все-таки ужасно тоскую по Евпатории. А ты?
— И я. Здесь слишком много зелени.
— Вот-вот. Это утомляет. А в Евпатории только море, небо и песок. А здесь даже неба нет: тополя, тополя и фрукты.
Гульнара засмеялась.
— Разве это так плохо?
Она взяла в зубы кончик длинной сухой былинки, ухитрившейся пережить зиму.
— Ну, конечно, Евпатория — чудесная. Почему до сих пор ни один поэт ничего про нее не написал?
— Один написал.
— Кто же?
— Мицкевич. Ты знаешь, что Мицкевич был в Евпатории?
— Ну?
— Да. У него есть сонет: «Вид на Чатыр-Даг из Козлова». А Козлов это старинное название Евпатории, переделанное из татарского «Гезлёв».
— «Окошко — глаз»? — недоуменно спросила татарка.
— Да. «Окошко, подобное глазу», — очевидно, в те времена в Евпатории строили именно такие домишки.
Леська подполз ближе и ухватил в зубы другой конец былинки.
Ничего не подозревая, Гульнара продолжала крепко держать в зубах свой. Ей казалось, будто Леська тащит былинку, а он, сам того не зная, притягивал ее рот. Когда от былинки осталось совсем немного и их губы почти приблизились, Гульнара рассмеялась, выпустила травинку и сказала бойко и лукаво:
— Та чи вы?
Не помня себя, Леська бросился на девушку и прижался к ее губам. Гульнара с силой оттолкнула его, вскочила и, задыхаясь, сердито закричала:
— Как ты смеешь? Хам! Я велю запороть тебя на конюшне!
И вдруг зарыдала и скрылась в деревьях. Леська еще долго слышал, как она всхлипывала, удаляясь. А в нежной зеленой траве пылала ее алая феска.
Утра Леська не дождался. Когда Синани уснули, он набросал записку, положил ее на конфорку самовара и пошел пешком в Евпаторию. Ночь сияла звездами. Собаки спали. Идти было легко.
17
Собственно говоря, что произошло? Своим поцелуем он тяжело оскорбил Гульнару. Это ясно, иначе она бы так не рыдала. Но почему? Когда их губы сближались на былинке, она ведь поняла, что за этим может последовать? Поняла, как женщина. Недаром она засмеялась. Значит, самая мысль о поцелуе не возмутила ее. В чем же дело? Может быть, она уже выросла до мысли о поцелуе, но от самого поцелуя была еще очень далека? Ведь сознание девчонок созревает куда медленнее, чем их груди.
Леська шел и теперь уже грубо думал о Гульнаре. Черт с ней, с этой девственницей. Впереди ждет его Шурка.
В полночь он подошел к забору сарычевского сада. На него тут же залаяла собака.
— Чего надо? — грубо спросил прокуренный голос. — Это сад Сарыча? А тебе что?
— Здесь живет Шура Полякова?
— Нету здесь такой.
— Шура. Круглая такая, румяная.
— Нету. Ни круглой, ни сухой.
— Две недели назад была.
— Мало ли чего было две недели! Две недели назад русские были.
— Но где же все-таки Шура?
— Закурить есть?
— Нет. Я некурящий.
— Ну, вот видишь. А спрашиваешь про какую-то Шуру. Полкан! Рядом!
В ночной синеве чернела избушка на курьих ножках, в которой Леська испытал такое огромное, такое первобытное счастье... Он постоял, опершись на забор, повздыхал и медленно двинулся дальше. Только сейчас он почувствовал, как устал!
Перейдя стальные пути у станции Альма, Леська из осторожности решил взять направление на Евпаторию, не заходя в Симферополь. Шел он еще верст пять-шесть, пока добрался до группы тополей у какого-то родничка. Здесь он напился воды и прилег. Сон сморил его одним взмахом крыла.
Утро снова застало его в пути. Он жевал взятый из Ханышкоя чурек и шагал, стараясь держаться деревьев, чтобы его не видели с дороги, где в обе стороны мчались немецкие автомобили. Изредка гарцевали гайдамаки. Еще реже тащились телеги.
Так прошел почти весь день. В шесть пополудни автомобилей не стало: в этот час германская армия пьет кофе, и вся военная жизнь у них останавливается. Теперь Леська вышел на дорогу. Идти стало легче. Впереди только село Саки, а там, через каких-нибудь восемнадцать верст, Евпатория. Вдали он увидел телегу. Она стояла, точно дожидаясь кого-то. «Может быть, меня?» — подумал Леська, снова вспомнив о чуде. Он прибавил шагу. Но здесь ему впервые изменила осторожность.
У телеги высился черноусый гайдамак и держал за уздечки трех кавалерийских коней. Рядом немолодой крестьянин весь содрогался от громкого плача. У крестьянина была русая борода и русая челка, а на щеках яркий румянец, какого никогда не бывает у коренных крымских жителей.
Леська почуял драму. От страха у него стали заплетаться ноги, но отступать невозможно: гайдамак сурово глядел него в упор. Леське даже показалось, будто конник узнал его по делам в Ново-Алексеевке. Но, конечно, этого не могло быть.
Леська подошел, волоча ноги.
— В чем дело? — спросил он чужим голосом.
— Иди, иди своей дорогой, — зарычал гайдамак.
— Нет, а вс-таки? — настаивал Леська, точно во сне.
— Дочку насильничают! — взвыл крестьянин и зарыдал еще громче.
Леська огляделся и увидел овражек. Он пошел было к нему, но гайдамак заорал:
— Назад! Стрелять буду!
Но Леська упрямо продолжал идти.
— Назад, туды твою в халату!
Выстрела почему-то не последовало, и Леська спустился в овражек: ему показалось, будто крестьянин схватил коновода за руку.
В овражке два гайдамака, повалив девушку на влажную землю, срывали с нее одежду. Девушка плакала и жалобно причитала:
— Не надо... Ну, как же вам не совестно?.. Ну, не надо же...
Леська подошел ближе и сказал убедительным топом;
— Братцы! Что это вы себе позволяете? Солдаты вы или бандиты?