— Каждый вечер смотрите на звезды, вот на эту.
— Да, — еле отзывалась она, — хорошо. (Это было чистое колдовство с его стороны, но так было надо.)
— Смотрите на звезды и думайте обо мне каждый вечер, — он сделал легкий жест рукой: провел ногтем от плеча до кисти. (Это было заклинание, настоящее заклинание.)
С тех пор Надежда вплоть до приезда в город глядела на звезды с тем усердием, которое он ей завещал.
Но в городе случилось самое невероятное.
Город встретил нас афишей, висевшей прямо на нашем доме, и с афиши глядело его лицо, он и его имя.
Когда мы смотрели на эту афишу вместе с Надеждой, я испугалась за нее. Она стояла возле афиши долго, потом вдруг побежала домой со всех ног, забилась в угол и говорила мне, уже не стесняясь меня и забывая, что мне нельзя говорить, говорила:
— Они нарочно повесили это на наш дом, я знаю, они нарочно повесили…
Потом ни с того ни с сего она убежала куда-то и явилась только вечером. Она шла на его концерт и теперь звонила всем своим подругам, приглашая их с собой.
С тех пор она ходила на все его концерты, и уже в доме повисло презрительное слово «печковистка». «Ты как печковистка», — говорили ей бабушка и мама, но она не обращала внимания до тех пор, пока однажды она не пришла с концерта вместе с мальчиком, таким же, как она, десятиклассником, наивным и смешным, сразу вдруг полюбившимся всем и именно потому, что Надежде грозило стать «печковисткой». Это был Саша, за которого через год Надежда вышла замуж.
Она выходила замуж за Сашу, но я знала, что ей казалось, будто она выходит замуж за того гитариста, который больше не появлялся никогда, никогда не видел Надежду и не помнил о ней.
Она выходила замуж потому, что хотела бы выйти за гитариста; она выходила замуж потому, что помнила его заклинание; она выходила еще и потому, чтобы вернуть себе насмешливость.
И насмешливость вернулась к ней, даже неприязненность к гитаре: она снова изображала игру на гитаре, но теперь это был жест более горький, чем прежде, теперь она сама себя дразнила гитаристом.
Глава десятая
МОИ ДЕМОНЫ
Не было для меня ничего проще, чем придумать себе демонов, поверить в них, носиться с ними, бороться и вечно быть побежденной ими, несуществующими и явными, незримыми и все-таки тягостными; не было ничего проще выдумать их — даже сидя на уроке, даже в то время, когда что-то читал и, казалось, ничего не замечал, кроме строчек, тем не менее каким-то своим непостижимым способом, одновременно с тем, что читал, — выдумывал, а после, закрывая книгу и погружаясь в сон, продолжал вести диалог со своим демоном. Редко он говорил мне известные слова о том, что я буду царицей мира, гораздо чаще он произносил: «Когда б вы знали, как ужасно томиться муками любви…» При этом я сердито отвечала не те известные слова, которые должна была ответить, а свои: «Надо же! Я не знаю! Ведь я первая полюбила! Я первая писала!» — все равно как «чур первая». «Кто играет в жмурки, чур я первая!» — «Нет, я первая сказала, нет я, нет я!»
Не было ничего проще, чем увидеть мальчика, как две капли воды похожего на Оливера Твиста из моей книги «золотой библиотеки», и понять — он и есть тот самый, которого я люблю давно, еще когда только что научилась читать, что я люблю его и знаю. После, при ближайшем знакомстве, разглядеть, что он такой веснушчатый, что он едва умеет сказать два связных слова, и те будут звучать несколько необычно. Например: «За баламуту выделяют», — стоило дома произнести эти магические слова, похожие на заклинание, как начинали все потешаться или ужасаться и заставлять меня прежде всего объяснить, что они значат, а после — забыть и никогда не произносить вовсе, чего я уж, разумеется, совсем не могла сделать после того, как они велели объяснить, чего я тоже не умела. Я старалась всеми силами узнать у всех, что же означают эти слова, и в конце концов узнавала, что это значит: «Не болтай, а то побьют».
При этом сначала мне переводили слова так: «Не треплись, а то получишь!» Именно так я и говорила дома, и они понимали, но делали вид, что все равно не понимают, а я старалась узнать еще один перевод — с русского на русский, и наконец обретала желаемый текст, который и подносила дома. Они получали его от меня, а я взамен — длиннейшую нотацию, которая в свою очередь заставляла меня жалеть о проделанной работе, с одной стороны, с другой стороны — высекала, как на граните, эти слова-заклинания в моей душе, а в-третьих, не вызывала ни малейшей антипатии к тем, кто произносил злополучное выражение, а скорее раздражение против тех, кто выговаривал мне.
Теперь мне к месту и не к месту хотелось произносить за баламуту выделяют, что я и делала, думая про себя, что это так же значительно звучит, как знаменитое: «Когда б вы знали».
Поистине это были демонические слова, которые я помню и по сей день так, будто слышала их вчера, что же касается образа самого демона, то он стерся, исчез, забылся совершенно, оставив после себя легкую грусть.
Эта грусть, пожалуй, проистекала оттого, что мое воображение изменяло мне: в другие времена оно служило мне верой и правдой и долго удерживало образ в рамках задуманного заранее. В этом случае происходила постоянная игра в этого демона, который произносил то, что мне хотелось, и не вырывался из моих рук так скоро, как это случалось в детстве.
Лет в девятнадцать написала стихи:
Я ведь знаю, что влюбленность —Это все самовнушенье.Чем сильней воображенье,Счастья неопределенность,Тем сильнее сердце бьется,И тебе лишь остаетсяПокориться его стуку.Покориться без остатка… —
и так далее, но, зная все это, все-таки в глубине души иногда сомневалась в истинности своих же умозаключений и предавалась своему самовнушению со всей страстью, на которую была способна.
«Когда б вы знали, как ужасно томиться жаждою любви», — произносила я постоянно и постоянно томилась этой мукой, невзирая на то — был объект или нет под рукой, иногда включая этот объект в свои терзания, иногда и обходясь без него.
В тринадцать лет, прочтя «Таис», я говорила с видом грустным и утомленным: «Мне ведомы все виды любви», путая такие понятия, как виды и оттенки, что в данном случае очень существенно. К счастью, я говорила это своим же девочкам и мальчикам, и они только сердились, чуя в этом речении чью-то цитату, которую они не знали, в то время как считали, что должны знать все цитаты наизусть. К тому же они знали, что все мое глубокомыслие — чистейшая ерунда, что я ничего не смыслю в любви, разве что начиталась, — это книжное знание всего раздражало их в себе, а уж в других — совершенно. Потому они пропускали мимо ушей мои разглагольствования о любви.
В тринадцать лет я чувствовала влюбленность во всех на свете. Любила учителя литературы, которому было лет пятьдесят; любила Таниного старшего брата-студента, который меня вовсе не замечал; любила своих братьев; очень благосклонно, хотя и презрительно принимала влюбленность мальчика, который был младше меня, и еще без конца всех, кого случайно видела в гостях или в театре, кто приходил ко мне на день рождения или звал к себе. Просто в тот самый миг, когда меня приглашал какой-нибудь мальчик на день рождения, в тот миг я и влюблялась в этого мальчика и в его день рождения — разом. Пожалуй, день рождения я даже любила больше, чем мальчика. Ах, эти дни рождений, которые начинались тревогой — отпустят или нет в чужой дом, дадут или нет денег на подарок, вообще состоится ли он, этот день; и, когда он наступал, когда все состоялось, как было задумано, каким счастьем казался он. Как наряжалась перед зеркалом, меняя ленты и заодно — выражение своего лица, как быстро бежала туда, где тебя должен был ждать именинник, встречать на остановке трамвая, что само по себе уже создавало какую-то интимность и подобие свидания, он ждет на остановке — уже влюбленность и тайна. Если шла на этот день рождения не одна, а всей гурьбой, то влюбленности не случалось, а если кто-то ждал, то случалось, но иногда, несмотря на всю гурьбу, я все равно была влюблена — и тогда уж не в именинника, а просто во всех: в его родителей и родственников, в его дом и веселье, которое происходило в этом доме.
Соседа Вову я любила за то, что однажды его отец позвал меня с серьезным видом и стал обиняками говорить, что Вова очень неравнодушен ко мне и надо отнестись к этому как можно серьезней и не разбить его сердце. Стоило мне услышать эти слова, как я тут же решила разбить его сердце — и пыталась сделать это в самом буквальном смысле. Наши балконы были на одном этаже и рядом. От одного балкона к другому шел узкий карниз, и я уговаривала Вову пройти по этому карнизу к балкону, то есть пыталась разбить его вместе с сердцем. Вова не шел по карнизу на мой балкон, а бежал через площадку и уныло звонил под дверью. Дверь я не открывала очень долго и сердито стояла на балконе, ожидая, что Вова решится еще перелезть. После, потеряв надежду увидеть его на карнизе, я открывала ему и говорила, что он трус и не сможет стать летчиком, как он хочет, раз боится высоты. Вова отмалчивался.