Мой родной дед — Дмитрий — был выслан из Петербурга во время студенческих волнений, кажется, за то, что он поддержал своих студентов, или еще за что-то революционное, был выслан в Париж, там и работал много лет, там родились мои тетки. Они писали потом в анкете: «Родилась в Париже», их спрашивали в милиции: «То есть как — в Париже?» — «Так», — вздыхали тетки, предчувствуя тягостные объяснения. «Почему в Париже?» — снова спрашивали их. И они отвечали фразой, которую любили и нам повторять: «Ездили родиться!»
Я в свою очередь говорила вслед, что «ездила родиться в Новочеркасск», потому что дед Дмитрий после Октябрьской революции очень хотел вернуться в Петроград, но не смог, жил в Новочеркасске, где он и умер. Мама из Ленинграда ездила в Новочеркасск, где я и родилась.
Родного деда я не помнила совсем, потому дед Сергей стал для меня воплощением всех дедушек вместе взятых, и я любила его одного за всех.
Глава тринадцатая
БАНЯ
Как-то странно, с каким-то подтекстом и чрезмерным весельем произносилось дома слово баня или сгоревшая баня, какая-то вечная тема для шуток и острот, которых я долго не понимала. Особенно часто шутили на эту тему тогда, когда — редко — все деды, и дяди, и тети собирались за столом у тети Мани, когда приезжала далекая — жившая далеко — бабушка, приходившаяся мне прабабушкой, и я, ко всеобщему удовольствию, называла ее прабабушка Прасаша, моложавую, сухую, очень прямую даму в высоких воротничках и пенсне, напоминавшую мне тетю Полли, тетку Тома Сойера.
С ее приездом за столом часто произносилось слово баня, после чего следовал взрыв смеха, и все деды имели при этом выражение лиц несколько смущенное, веселое, но смущенное.
Для меня в прежние приезды Прасаши все это было вскользь, все это было — разговоры не про меня. Я была первой внучкой, и потому взоры всех прабабушек обращались ко мне, разговоры шли обо мне, и я привыкла к воспитательным разговорам за столом, хотя терпеть их не могла. И вот в один из приездов Прасаши, когда я уже была постарше, вдруг я различила, что слово баня и некоторое смущение дедов имели какую-то прямую связь и оттенок назидания. Деды выглядели примерно так, как я, когда меня упрекали при всех за столом. Они были смущены словом баня, произнесенным Прасашей.
Это было странно и приятно мне, которую никто не упрекал, а дедов — упрекали. Тогда же я вслух спросила:
— А что за баня?
Все засмеялись, и никто не ответил.
Я снова вопросила, и тогда ответили, что дедушки знают, пусть они расскажут. Я спросила дедов, и они, пятидесятилетние, даже не отшутились или отшутились так туманно, что я ничего не поняла.
И наконец я услышала, что́ именно сделали деды. Когда-то, давно, живя на даче, они сожгли баню, производя опыты. Им была отдана эта баня, они там что-то кипятили, взрывали, паяли, оглушали всех треском, шумом, обдавали невыносимыми запахами, чадили, сыпали опилки, и они сожгли баню.
«Ничего себе! — думала я. — Какой же я воспитанный и хороший ребенок. Я даже не помышляю о спичках, я твердо знаю, что спички брать нельзя, а они чуть не устроили пожар во всем доме!»
При виде бани у себя на даче я сразу вспомнила этот разговор. Но у меня баня не вызвала желания сжечь ее, а только очень хотелось пожить в ней. Баня была новая, даже мох, которым она была проконопачена, все еще был живой и светлый, возле бани еще лежали стружки и щепки, баня была за ветром, возле нее всегда комариный, мушиный рай. Тяжелые уши лопухов лезли в окна бани, и у окна стояла скамеечка, на которой светло и ласково лежало солнце.
Та баня, которую спалили деды, была другой: им, таким рослым, не уместиться было бы в той плохонькой баньке, их было пятеро рослых мальчишек, и у них было столько всяких игрушек — инструментов, растворов, банок-склянок.
И они там варили свое адское варево, взрывали бомбы, изготовляли змеиные супчики, замыкали провода, устраивали такой дым, что и сами готовы были задохнуться от него, пока в конце концов не загорелась баня, пока не стали взрываться одна за другой их банки-склянки. Воображаю, как прибежали соседи, какой стоял на пожаре крик, как все боялись, что огонь перейдет на другие дома и заборы.
И они ее сожгли, эту баню, о чем долгие годы разные родственники и они сами вспоминали с испугом, но без капли раскаяния. Деды, в свои двенадцать — пятнадцать лет так громко прославившиеся, защищали этот пожар, этот священный огонь, страдая от него и желая во что бы то ни стало доказать всем, что пожар этот им был нужен, для дела нужен, — и доказали. С него началось их самоутверждение, которое кончилось блестяще.
Все они пятеро стали учеными, и многие из них, и мой дед в том числе, так и возились всю свою жизнь с теми же самыми банками-склянками, со змеиными супчиками, со своими зельями. Все они, пожалуй, даже гордились тем, что спалили баню в детстве, и не боялись об этом рассказывать, будто эта спаленная баня была их первым экспериментом, который удачно кончился. И только приезд Прасаши заставлял их несколько утихнуть и чувствовать себя все теми же гимназистами, которых больше не приглашают на дачу в порядочный дом.
Глава четырнадцатая
МЫ И СОБАКИ
Этот человек так сердил нас, хоть он был достаточно вежлив с нами, шутлив, как было принято с детьми, — всегда пошучивал, говорил нам несуразные вещи и отказывал, если мы что-то просили.
А мы с Таней всегда просили у него Бека, великолепного Бека, великодушного и спокойного собачьего бога.
— Бек — бог, — говорил Петр Николаевич, хозяин Бека, — обыкновенный собачий бог.
И это была правда. Я всегда знала, что Бек умнее, быстрее своего хозяина, что он куда сообразительнее, живее, чем он.
Петр Николаевич приходил с Беком, и мы, куда менее учтивые, чем он, кричали на весь дом:
— Бек пришел! Бек пришел!
Нас останавливали, шепча: «Не Бек, а Петр Николаевич».
Мы кидались к Беку, обнимали его, просили лапу, и эта тяжелая твердая лапа, протянутая столько раз, сколько мы хотели, казалась мне самой славной из всех дружеских рук.
Сколько великолепных выражений принимала морда Бека, когда мы разговаривали с ним, трогали за уши, чего он очень не любил, но всегда терпел от нас.
Стоило Беку показать кость, как он нервно переминался с лапы на лапу, ерзал на хвосте, зевал и повизгивал при этом — не смел взять у нас, пока ненавистный Петр Николаевич не отвлекался от разговора с кем-то из наших и не кидал небрежное:
— Можно, Бек!
Тогда тот брал кость, отходил в сторону, укладывался на пороге и медленно, будто нехотя, грыз ее.
Бек был пес безмолвный, только иногда стук хвоста выдавал его присутствие: он стучал хвостом о паркет лежа и даже посапывая во сне, он стучал хвостом, когда с ним разговаривали и он глядел на собеседника своими умными глазами, наклонял голову, будто любовался словами того, кто говорил, и отвечал стуком хвоста об пол.
Может быть, он отвечал азбукой Морзе, и просто никто не догадывался расшифровать ее, потому что если произносилось слово «сидеть» — Бек садился, если говорилось «лежать» — тоже, а если произносилось слово «гулять» — заветное слово, то Бек вскакивал сразу и шел к дверям. Он знал и фразы:
— Где твоя игрушка? — Бек уходил и приносил искусанный арабский мячик.
Он знал и такие сложные фразы, как:
— Это все свои, гости, пришли ко мне, друзья, — Бек выражал благожелательство — давал лапу, подходил к ногам и усаживался рядом с этими гостями.
Бек жил в нашем доме, на три этажа ниже, и, когда к нам через балкон полезли воры, он, спавший у окна, вскочил, зарычал, стащил у хозяина подушку и всячески призывал к помощи его, сонного, сердитого, запустившего в Бека туфлей, так и не проснувшегося окончательно. И только после, когда уже мы рассказывали, что воры тащили с балкона аквариум, пустые бидоны, которые мы возили на дачу, и еще какие-то гамаки и шезлонги, а Бек слышал это, только тогда хозяин вспомнил, что у Бека шерсть стояла дыбом, пасть была оскалена и он, хоть и никогда этого не делал попусту, отрывисто лаял — являл всем своим видом опасность, опасность и готовность ринуться в бой.
Как, должно быть, Бек сердился на то, что не может гаркнуть во все горло:
— Проснись, дурак, там воры! Пошли спасать людей от воров!
Бек не мог сказать, а тот не понял, в чем дело.
Да и вообще, когда дома говорили, что Петр Николаевич — человек очень тонкий, человек образованный и умный, прекрасный дрессировщик и спаситель собак, мы думали про себя: «Как же, как же, дрессировщик! Как же, как же, спаситель! Он даже не знает толком, где клуб собаководов!»
На самом-то деле он никогда не тренировал Бека, только водил его гулять. Он, правда, состоял в клубе собаководов. Даже у нас была поговорка, своя домашняя острота, понятная только нам: «Собаководы — это не мы». Однажды он попросил нас с Таней сходить в клуб, но мы забыли адрес и потеряли деньги на трамвай или истратили эти деньги — уж не помню, только помню, что мы, давясь смехом и смущаясь, заходили в разные учреждения и спрашивали, где клуб собаководов. И слышали один и тот же ответ: «Собаководы? Это не мы». Иногда нам отвечали что-то другое: «Какие собаководы?» — или что-нибудь в этом роде, и мы шли дальше. Потом мы всё думали, каким способом вернуться домой, если нет денег, и бродили по парку, смешливые и счастливые, глядя на прохожих: «И они не собаководы… И они не собаководы». И вдруг нам пришло в голову найти деньги на трамвай — тут вот в парке, на дорожке. И, можете себе представить, что мы нашли эти деньги, целых двадцать копеек! Мы сели в трамвай и говорили друг другу: «Захотели найти деньги и нашли! Хотя и не нашли клуб собаководов, но нашли деньги на трамвай!» Разумеется, Надя дома всласть смеялась над ними, и над всеми собаководами, и над хозяином Бека, она же и пустила эту остроту в ход. Она прозвала нас собаководами, а хозяина Бека главным собаководом.