Так же делала иногда мать… Я попробовал перегрызть железную цепь, но это мне не удалось. Собака позвала меня к себе в домик, и я с радостью пошел следом за ней. В домике было темновато, как у нас в каретнике, на полу лежала старая рогожа и очень много обглоданных костей… И у нас было так же!.. Словно дома!.. Я покружился на месте и прилег клубочком на рогоже. Старая собака села около меня и стала ласкать меня, отыскивая зубами блох… Я вздохнул от удовольствия и закрыл глаза от теплой радости, которая приятно переливалась во всем моем теле… Мне было тепло около лохматого бока доброй собаки, и спокойно стало на душе… Я задремал, думая о матери, о братишках и сестренках, о нашем каретнике, слушая, как шумят желтыми листьями деревья и как по крыше домика стекает дождевая вода…
IV
Не помню, долго ли я дремал. Меня разбудил шум железной цепи и голос маленького человека, который громко закричал:
— Здесь он!
Кто-то схватил меня за хвост и вытянул из домика.
— Вот где ты спрятался!
Я открыл один глаз и увидел двух маленьких людей: одного в курточке, а другого в платьице. Сердце у меня запрыгало от страха. Я перевернулся на спину, подогнул лапки, а хвост прижал к животу. Пусть делают со мной, что хотят…
— Ты хотел убежать от нас?
— Что ты трясешься? Ты боишься? — спрашивали меня маленькие люди.
Две нежные ручки подняли меня с земли и прижали к чему-то теплому. Я посмотрел и увидел два веселых смеющихся глаза, два ласковых глаза на круглом розовом личике, вокруг которого трепались золотистые волнистые волосы.
— Митя, от него пахнет молочком!
— Дай, Катя, понюхать!
Оба маленьких человека нюхали меня и кричали:
— Псятинкой пахнет!
— И молочком.
Тут я понял, что бояться мне нечего: маленькие люди добрее больших, и, наверное, им все равно — дворняжка я или не дворняжка… Они принесли меня в сени и стали спорить о том, как меня назвать. Митя предлагал — Шариком, а Катя — Верным.
— Спросим, как он сам хочет!
— Хочешь Верным?..
Мне было все равно. Я смущенно закрыл глаза и наклонил набок голову; одно ухо у меня заболталось в воздухе, а Катя радостно захлопала в ладоши и закричала:
— Он кивнул головой! Он согласен Верным!.. Верный! Верный!
— Шарик, Шарик! — кричал Митя.
— А я не хочу Шариком!.. Ты — Верный? — спросила Катя.
Я лизнул ей мягкую ручку, а она сказала:
— Он благодарит, что я его назвала Верным…
— Отдай его мне! Отдай! — закричал Митя и стал отнимать меня у Кати.
Катя не давала. Они оба, должно быть, полюбили меня и не хотели уступить друг другу, и Катя тащила меня к себе, а Митя — к себе. Мне было больно, и я стал кричать.
— Дура! — обругал Митя Катю.
И они рассорились, и стали оба плакать. Пришла их мать и велела оставить меня в кухне, а самим идти в комнаты.
В этот же день под вечер Катя пришла в кухню и принесла меня в комнаты.
— Погуляй!.. — сказала она и поставила меня на пол.
Пол был гладкий, скользкий и блестящий, словно лед, и мои ноги разъезжались в стороны, когда я попробовал походить.
— Мама не велела в комнаты! — сказал Митя.
Должно быть, он разлюбил уже меня. За что? Разве я был виноват, что они поссорились с Катей?
— Бобик! Бобик! Возьми его! — закричал Митя.
Из соседней комнаты выбежала маленькая кудрявая собачка, белая и пухлая, словно сделанная из ваты; маленькие глазки ее сверкали в белой шерсти, словно две черненьких бусинки, а ног у нее почти не было видно — до того она была пушистая!
— Бобик! Возьми его! — кричал Митя и стал толкать беленькую собачку на меня. А та, глупая, думала, что я хочу напасть на нее, и стала злиться, скалить зубы и лаять. Потом она до того обозлилась, что стала уже сама кидаться на меня. Я залез под кресло, а Митя стал смеяться и радоваться и с хохотом убежал куда-то.
— Не смей! Не смей! У-у, завистливый! — останавливала Катя Бобика и стала дергать его.
Бобик начал кусать Кате руки, вырвался, и не успел я опомниться, как он укусил мне шею. Катя схватила меня на руки. Милая Катя! Я прижался к ней и с ужасом смотрел на пол, где злой Бобик продолжал лаять и бросаться на Катю.
С этих пор я возненавидел Бобика и старался всячески избегать его. Зато я повадился ходить в гости к большой старой собаке, которая жила на дворе в маленьком домике. Она всегда бывала рада моему приходу, ласкала меня и утешала, когда мне было грустно, и тогда ко мне приходили воспоминания о родной матери, о братишках и сестренках.
VШло время, забывалось горе. Реже вспоминались мать и братья с сестрами.
Только в минуты обиды, когда кто-нибудь побьет, я возвращался памятью домой в каретник. Скоро я освоился с новой жизнью и поближе узнал тех людей, которые меня окружали. Кухонная баба, которая сперва показалась мне чудовищем, оказалась вовсе не такой злой, как я думал. Звали ее Прасковьей. Правда, она бранила меня и порой пихала ногою, но все это она делала как-то добродушно, словно по привычке. Она бранила меня, когда давала есть:
— Жри, паршивый!..
Она бранила меня и тогда, когда хотела приласкать:
— Подь сюда!..
Я подходил, она гладила меня, протирала мне моим же ухом глаза и приговаривала:
— На кой пес только Бог вас сотворил!.. Тварь бездушная!..
У этой бабы, как оказалось, был сынишка, мальчик лет десяти. Он жил у сапожника, учился шить сапоги, а по праздникам приходил к матери и сидел у нас в кухне. Часто он, сидя за чаем, плакал, утирал нос рукою и жаловался на свою жизнь:
— Бьют меня… Возьми меня жить на кухню…
— Господа не желают, чтобы ты жил со мной… — говорила ему мать и вздыхала.
Сперва я думал, что этого мальчика тоже утащили от матери в кульке, как меня, и очень жалел его. Подбежав к нему, я прыгал у него под ногами и шутливо лаял на него. Он брал меня на руки и разглядывал мои уши, чесал мне под шеей, потом мы с ним играли: он кидал щепку, а я бегал, хватал ее в зубы и не отдавал ему. Иногда мы так увлекались играми, что Прасковья кричала:
— Будет вам! Я вот вас обоих кочергой!..
Кочергой называлась та самая длинная палка с железным крючком, которой я так испугался, сидя под печкой…
Однажды Ваня — так звали кухаркина сына — прибежал к нам вечером не в праздник, прибежал без шапки, в слезах. Он сильно плакал и говорил, что лучше ему утопиться, чем вернуться… Ваня залез на печку и долго там хныкал. Я хотел бы его утешить, но не мог, и мне было грустно-грустно… Несколько раз ночью я вылезал из-за печки, где у меня была постель, тихонько подходил и слушал: Ваня плакал, а мать ему говорила:
— Бедный ты мой сиротинка! Нет у нас с тобой отца, и некому нас пожалеть…
— Я никому бы не стал мешать в кухне… Я бы стал тебе помогать пол мести, дрова носить, картошку чистить…
Прасковья вздыхала… Мне сделалось так тоскливо, что я потихоньку завыл… Ваня слез с печки и взял меня к себе. И мы все трое лежали там и вздыхали…
Ваня был мой любимец. Любил я еще Катю: она давала Ване книжки с картинками, приносила пирожного и орехов. Меня Катя ласкала нежно и называла такими именами, что я просто таял от удовольствия: называла «деточкой», «мордочкой», «кутенькой». Мити я побаивался. Нельзя сказать, чтобы он был злой, но он придумывал все такие игры, которые были мне неприятны: то привяжет на хвост бумагу, то станет запрягать в детскую тележку, то поднимет за шиворот и плюет мне в губы… Иногда я ворчал на Митю, желая показать ему, что это мне не нравится. Но тогда Митя злился и кричал:
— На хозяина огрызаешься?.. А?..
И шлепал меня иногда больно.
Кто тут был мой хозяин и что значит это слово «хозяин»?.. Сперва я думал, что мой хозяин — Прасковья, потом думал, что хозяин — Катя, потом, что Ваня… Может быть, хозяином называется тот, кто чаще бьет?.. Ваня часто жаловался, что его побил хозяин…
Всех больше я боялся барыни, Митиной матери. Как только я попаду в комнаты, так она кричит:
— Уберите! Псиной пахнет!.. Блох напустит!..
Я пробовал приласкаться к барыне, возьму и лягу, бывало, ей на платье, когда она сидит в кресле. Ничего не выходило.
— Это что за новости? — крикнет барыня. — Вон!.. Нежности какие!.. — и подберет платье.
Она думала, что мне хочется полежать на мягком, а между тем я просто хотел ей показать, что хочу быть с ней дружным и не сержусь на ее оскорбительные замечания.
Наши отношения с Бобиком обострялись все более и более. Эта маленькая собачка носила в своей душе столько злости, сколько хватило бы на три больших собаки. От злости с Бобиком иногда делалась истерика: визжит, лает, кидается, а потом начнет кувыркаться. И что обидно, так это то, что в столкновениях с Бобиком всегда я оставался виноватым. Я ем себе из блюдечка то, что мне дали, подойдет Бобик и начинает тоже есть; ему не хочется, но обидно, почему это ест не он, а я… Ну пусть его ест! Я отодвинусь и продолжаю кушать. Так нет, возьмет и начнет меня отгонять, скалит зубы, тычет меня мордой… Согласитесь, что это обидно и несправедливо. Раньше я смирялся, но когда подрос и почувствовал, что достаточно силен, я перестал спускать ему: он огрызается, огрызаюсь и я; он меня ткнет, ткну и я… И потом пойдет потасовка… Люди начнут нас разнимать и судить, кто виноват… Ох уж этот суд!.. Никакой справедливости! Бобик живет в комнатах, у Бобика очень мягкая белая шерсть, Бобика моют в тазу, Бобик спит на диване, и поэтому я всегда виноват… я — невежа, я — груб, я — грязен, я — глуп!.. Посадили бы Бобика за печку — посмотрел бы я, какой он был бы чистенький… Я не умею, что ли, спать на диване? Не умею стоять, когда моют? Не умею жить в комнатах?.. Попробуйте!