Кота едва не замучила старуха в Медведково. Его спасли, нашли ему новый дом. Но он пугливый, постоянно прячется и ест украдкой. Я бы тоже ел украдкой, живи я напротив МИДа.
Лена оставила открытое окно, белье на веревке, хлеб на кухонном столе. Мы заглядываем всюду, будто бы в поисках кота. Кис-кис-кис – фальшиво шипим мы на два голоса. Кот не выходит. Старуха из Медведково мерещится ему. Мы высыпаем корм на газетку и садимся на кровать ждать.
Мы не зажигаем ламп и, кажется, не отражаемся в зеркалах. Кто мы, собственно, такие? Нас не видели родители, с нами едва знакома Лена, кот нас ненавидит. Наши тонкие руки бледнеют в сумерках, сгибаются в странных местах, наши футболки слишком яркие и даже глупые, если именно на этой кровати умирал Митенька.
(Посмотри, какой потолок, желтый, с лепестками отслоившейся краски. Как у моей бабушки на Октябрьском проспекте, где за окном – Дом культуры «Родина», вовсе не МИД. А на стенах были отпечатки наших ног, Любкины – самые большие. Мы с дивана старались как можно выше наступить, и письма Диккенса вечно падали с полки, двадцать девятый том. А если долго висеть головой вниз, забросив ноги на спинку дивана, то казалось, что мы ходим по стене, а книги, Диккенс и Голсуорси о любви, держатся на честном слове, чудом. Потом темнота подступала к глазам, и нам приходилось делать кувырок. Как шею не сломали только.)
Август устал, особенно в центре, около МИДа, и шумит за окном утомленно, на выдохе. Смеркается, заканчивается день, лето, что-то еще. Вечная история. Все обреченно сложено в темноте, в пыльном подоле московского лета. Пачки журналов, диски, отчего-то лыжные палки, которыми Митенька отталкивался, ехал быстрее Паши, смеялся под соснами. Надувной матрас свернут без воздуха, без цэ на конце. Большой радиоприемник «Шауб-Лоренц», как ларец с драгоценностями, манит гладкими клавишами, но провода, наверное, обрезаны, и он не ищет волну, не находит Вильнюс, Варшаву, Киев. В спальню – тяжелая белая дверь. Если захлопнуть с силой, потом не откроешь – придется кричать и плакать. Митенькин смех, Митенькины песни и стихи, Митенькины метастазы в коробке из-под шляпы. И даже сама шляпа на шкафу, с широкими траурными лентами. Но это нам, может, только кажется, ведь темно, до фонарей далеко, да и писал ли Митенька стихи?
Кот не выходит. Кис-кис-кис. Не выходит. Может быть, думаем мы, кот тоже умер? Давно, еще до Митеньки, а Лена сошла с ума, ведь мы знаем ее поверхностно, шапочно, не расплетая лент. Она ласкает кости, гладит пустой череп, шепчет горячечно в тени серой башни. Может быть, и сама Лена мертва, и пауки в ее волосах. И мы на самом деле сели на кровать умирать в рифму Митеньке. Никогда не знаешь, кто следующий, а кот – только предлог, перестановка букв, опечатка.
(Ну поцелуй меня здесь, в скобках, прошу я не своим голосом, но другого у меня нет. Пусть МИД смотрит. Видишь, в каком удивительном месте сгибается моя рука. Под кроватью – капельницы и шприцы, а мои вены узлами скручиваются, пропадают, плутают, в них не попасть. В твоей шее прохлада, и так выступают ключицы, что я боюсь, не мало ли у тебя крови, хватит ли нам, ведь я залез бы на эти иностранные дела и плакал бы, и кричал бы о тебе, ты же знаешь, как я тебя. И мое сердце так сильно бьется, что сейчас, кажется, выпрыгнет из. Или это клише? На нас смотрит атташе.)
Мы выходим на балкон. Гул дороги отражается эхом, и тревожно шелестят деревья. Балкон узкий, будто сталкивают, а двор колодцем, шахтой, ямой. Мы замерли на пороге, держимся за дверь. Нам страшно обернуться и посмотреть вперед.
Кот так и не вылез. Но и мы не можем больше, нам пора, пора, мы насмотрелись. В замочной скважине всегда сквозняки, и холодеет глаз. Собственно, мы просто покормить кота. В лифте мы молчим. Вечная какая-то история.
4Бабушка моя Галочка решила поехать летом на родину. В Новоазовск. В родительский дом из глины. Там ей все дышало детством, мамой, морем, старые ветры там продували ее, и она немного молодела. В этом самом доме они с Мусей, с Илюшей, с Игорьком, платиновые и в ситце, резали отцову шубу на волосы для кукол. Куклы были страшные, конечно. И так часто под скупыми яблонями нашей скучной средней полосы бабушка вспоминала мягкое Азовское море, что отважилась. Несмотря на артрит. Дохромает как-нибудь. Написала Илюше телеграмму: «Выезжаю! Буду 15‑го! Встречай! Чайки!» Взяла с собой Дениску, моего брата. Поехали, молодые и счастливые, на плацкартных местах.
После смерти Агнессочки и Сафона Ильича дом достался Илье. Завещания не было, а упорства не хватило, и сестры сдались. Прокляли Илью, но быстро отошли. Бабушка последний раз приезжала пятнадцать лет назад и надеялась на радушие. На большую родительскую спальню надеялась. Чтобы лежать в кровати и слушать скрип, стон, стук старого дома. Ведь это так важно всегда – где засыпать. Там темнота ляжет на глаза, там день остановится, там сердце успокоится. И вот бабушка хотела на прощание заснуть именно в этой спальне.
Илья встретил бабушку с Дениской на «москвиче». Обнимал, хохотал, сверкал зубами. Но поселить пообещал не в старом доме, а в новом флигельке. Недавно отстроил – ну прямо для дорогих гостей. А кто же в родительской спальне? А там знакомые заехали пару дней назад. Неловко выгонять. А в другой комнате кто? А там знакомых дочка. А в третьей маленькой комнатке? Там студент из Киева, товарищ Владьки, ну как не пустить. Ведь лето, все купаться едут. А сам Илья где? А он с Зиной ютится на веранде, лишь бы схоронить флигелек для сестры.
Бабушка вошла за калитку и ахнула: над грядками в огороде сушился десяток купальников, незнакомый мужчина с усами жарил колбасу под вишнями, тучная тетка в горох деловито чистила картошку на крыльце. У забора появилась летняя беседка, в ней играло радио и торчали ноги с красными ногтями. А в окнах кухни смеялись молодые голоса. Кто эти люди? Откуда они? Что это за девочка пяти лет в трусах? Илюша! Илья! Ну что ты, Галочка, давай поедим соленого арбуза! Давай же как раньше, Галка! Отдыхающие, поняла бабушка и села за стол на веранде есть соленый арбуз. Чьими слезами его засолили?
Хоть глазком посмотреть на родительскую спальню нельзя. Там спят люди, вот и храп слышен на весь дом. Потом, потом. Илья отвел бабушку с Дениской в летний флигель, который на деле оказался сараем с окном без стекла. Бабушка должна была спать на старой железной кровати с Дениской, ведь он малыш еще, восемь лет, так что своего места иметь не может. Бабушка провалилась в пружины с Дениской под боком. Не было слышно ни гула, ни шорохов, ни стонов старого дома.
Так продолжалось три ночи. А на четвертую бабушка проснулась от странного покачивания и обнаружила, что из-под ее кровати торчит зад. И этот зад, вероятно, пытается вытащить чемодан. Бабушка хлопнула по заду ладонью и закричала басом: «Сволочь!» Вор извернулся и дал деру, скинул купальники в огороде. Бабушка больше не сомкнула глаз, а утром пошла к Илье и сказала, чтобы он сейчас же поселил их с Дениской в дом. Совесть имей! Да если бы отец! В родительском доме в сарае спать! Она что, сраная курица?
Студента отправили к соседям, и бабушка доживала две недели в маленькой комнатке. Старого дома в суетливой гостинице Ильи она так и не узнала. Ведь там Агнессочка пела тонкие свои песни, а теперь дурацкий изгиб дурацкой гитары. И толстая тетка в горох. В последний день бабушка собрала изабеллу с крыльца и увезла в ящике, принюхивалась всю дорогу. Больше в родительский дом не возвращалась. А я там вообще не был никогда.
Михаил Шахназаров
Мертвые дворники
Пальцы скользнули по линолеуму. Пустая бутылка с гулом откатилась к серванту. Телефон оказался под подушкой. Табло Вадика отпугнуло. Одиннадцать пропущенных звонков! Четыре неизвестных номера. И три звонка от Сергеича… Набирать номер Александра Сергеевича Вадик устрашился. Голос покажется громким, озлобленным. Интонации зазвучат уничижительно. Лучше выпить граммов пятьдесят, а потом уже и объясниться. Но надежнее выпить сто граммов. Пятьдесят придадут уверенности. Сто граммов – помогут быть смелым, неустрашимым. И даже на какое-то время деятельным.
Пошатываясь, Вадим дошел до ванной комнаты. Зубная щетка больно впивалась в десна. Зажмурив глаза, Вадик, сплюнул на белизну раковины и ополоснул пунцовое лицо. Еще десять, максимум пятнадцать минут – и облегчение.
У подъезда, опершись на черенок метлы, стояла дворничиха тетя Клава. Год назад тетя Клава похоронила мужа. Он прошел войну, имел боевые награды.
А еще подаренный зажиточным кооператором протез, сделанный по специальному заказу в Германии. Последние годы служил военкомом и маниакально преследовал отказников. Иногда в состоянии тяжелого алкогольного врывался в квартиры и кричал. Кричал, что вокруг ренегаты, фашистские прихвостни, наркоманы, дезертиры и полицаи. Малолетней, но ранней потаскушке Регине из третьего подъезда орал с балкона, что во время войны он бы отослал ее в штрафбат, грехи замаливать, или болванки таскать на танковый завод. А еще дядя Игорь, или полковник Феофанов, рьяно болел за футбольный ЦСКА. Когда ЦСКА выигрывал, офицер добрел. Если любимая команда влетала, Феофанов буйствовал. Иногда поколачивал тетю Клаву. Бывало, вымещал злость на призывниках. Рассказывали, что после одного из проигрышей в военкомат явился юноша. Сам пришел, что уже редкость. Шею паренька обвивал красно-белый спартаковский шарфик.