— Я отомстил… — пробормотал сморчок. Роста в нем было около полутора метров, он был ниже меня на голову, и этот вскрик с придыханием показался мне воплем, предвещающим викторию. — Я отомстил!! — заорал он и вскинул руку уже уверенно.
Если бы не Яшка, вторая пуля или убила бы женщину, или добавила в Сергее Мироныче еще одно отверстие. Стоя рядом, придурок Яша, вместо того чтобы отнимать оружие, поднял руку и толкнул сморчка локтем. Словно нечаянно толкнул, чтобы никто не заметил.
Выстрел грохнул, и пуля, раскалывая стоящую на столе лампу, впилась в стену…
Наконец-то я слышал что-то еще, помимо грохота и разговора в кабинете: снаружи послышались отрывистые крики, похожие на лай, и кабинет наполнился людьми…
Почему не брали нас, а брали сморчка?…
Он уже поднес наган к голове, когда кто-то, изловчившись, швырнул в него отвертку.
Отвертку… При чем здесь отвертка?…
Нас не брали, потому что с момента нашего захода в кабинет прошло не более двух секунд…
Отвертка попала в бровь сморчку, он нажал на спуск. Но пуля прошла мимо головы. Выбив из потолка пригоршню извести, она посыпалась на его голову пеплом…
Я находился в нокдауне.
Какие-то люди закричали мне: «Помоги поднять и перенести!..» — и я наконец-то вспомнил, что врач.
— Его нужно вытащить в коридор! — рявкнул кто-то над моим ухом.
— Зачем, на стол!.. — воспротивился кто-то, но снова послышался рык:
— Я сказал — коридор!..
Ничего более ненормального я еще не видел. Мертвого Кирова вытащили за ноги в коридор — уже в пустой коридор, я видел, что лавочки сиротливо жмутся к стенам.
Да так и оставили. И народ снова стал заполнять третий этаж…
— Спрячьте эту суку!.. — скомандовал уже знакомый голос. — Отойди от него!..
— Я врач.
— Врач?! Так делай свое дело!..
Нечего уже было делать.
Не нужно быть хирургом, достаточно быть педиатром, чтобы понять — это конец. Пуля поразила Кирова в основание черепа.
Я приложил пальцы к сонной артерии. Пульс стремительной нитью я чувствовал, но понимал — еще минута, и он прервется. Сидящий на полу, я словно оказался в стаде овец. Меня толкали, грудились вокруг, я слышал бессмысленные выкрики.
Кирова нельзя было транспортировать. Пульса у него не было, сердце еще живет, но уже не работает. Это первый закон медицины — такому больному нужно делать операцию здесь и прямо сейчас. На это есть несколько минут. Шансы — десять против девяноста. Конечно, переместить его следовало немедленно, но на операционный стол. Однако я не слышал, чтобы в Смольном такие были, а речи о больнице пока не шло. Нужно было что-то делать, и за меня решили партийные товарищи.
— Понесли его в кабинет, товарищи! — призвал кто-то, я попытался было открыть рот, но меня никто не слушал.
Кирова подняли и снова… понесли в кабинет.
Я с ума сойду.
Из раны в голове сильно хлынула кровь. «Теперь все кончено», — подумал я, словно недавно сомневался в этом. Четверо человек внесли Кострикова в кабинет, уложили на стол. Я протиснулся сквозь ворвавшуюся следом толпу и снова прижал пальцы к шее раненого. Пульса не было. Нужна была срочная операция, в исходе которой я не был уверен, даже если бы прямо сейчас появилась бригада опытнейших хирургов.
Но хирургов не было, были несколько человек из Смольного, которые пытались реанимировать раненного в основание черепа члена ЦК тем, что расстегивали ему подворотничок на гимнастерке и распахивали настежь окна.
— Яша, уходи, — шепнул я.
Не выпрямляясь, он попятился назад и выбрался из кабинета…
* * *
Насытившись, немцы развалились на траве. Старший снова заторопился к танку, но на этот раз его встретили аплодисментами. В высоко поднятой руке он нес бутылку.
— Чему они так радуются? — спросил Мазурин, морща бровь над своим правым глазом.
— Бутылке коньяка. Немец говорит, что эту бутылку дал ему отец из своего винного погребка и велел распить в час победы.
— Они уже кого-то победили?
— Этот вопрос и был задан, Мазурин… Ответ прозвучал так: «Москва будет взята через две недели, а сегодня выпить за взятие Москвы не есть неисполнение воли отца».
Некоторое время мы лежали молча. Я чувствовал, что чекист нервничает. Я понимал, о чем идет речь, он — нет. У меня было два глаза, у него — один.
— Что там за базар?… — осведомился он, когда до нас донесся отрывистый, громкий разговор чуть подвыпивших мужчин.
Я прислушался.
— Один из них рассказывает, как расстрелял в упор русскую пушку с артиллеристами. Те не хотели отходить, а врага, сами знаете…
Чекист облизал губы.
— Что это они делают? Я слышу какой-то вой.
— Они выпили коньяк и теперь играют на губной гармошке и поют. Песню перевести?
— Не нужно…
— О чем-то вспоминаете?
— Я думаю над тем, — ответил Мазурин, — как один половой акт смог свести нас вместе, выбив мне при этом глаз. А все из-за этой сучки Мильды Драуле, жены Николаева! В конце двадцать пятого гадкая парочка Николаев — Драуле переезжает в Ленинград. Оба они первое время вынуждены мыкаться по углам без работы. Отутюженный самомнением и честолюбием карлик Николаев был подозрителен, мелочен и нервозен. Некоторое время это выставляло преграды на его пути. Физическим трудом, помимо налегания на Мильду, он заниматься не мог, постоянно болел, а чтобы болтать языком и добиться синекуры, необходимо хотя бы какое-то образование. И тогда Николаев вступает в партию. Его гонят взашей с одного места на другое, а Мильда тем временем устраивается в областном комитете партии. Именно там, за печатной машинкой, ее и приметил впервые Киров… Вождю нужно было что-то переписать, он готовился к работе, и Мильду прикрепили к нему машинисткой.
— И вскоре член вождя впервые проник в лоно исполнительной секретарши, — угадал я.
— Совершенно верно, — подтвердил Мазурин. — Сергей Миронович Киров был блядун высшей категории, менял женщин как перчатки. Должность вождя давала возможность иметь практически любую, и он этой возможностью пользовался ничтоже сумняшеся. Но на Мильду он запал не на шутку.
— Значит, Сергей Миронович любил женщин…
— Да, Касардин, он их любил. Так любил, что треск раздавался из всех углов Смольного. А также в московских театрах и ленинградских. Там случались часто вечера, и Мильда была там за официантку… — Я обомлел — чекист схватился за горло.
Он собрался кашлять?!
Давясь усилиями и изводя себя, Мазурин сумел избавиться от желания закашляться. Я лишь прижимался подбородком к земле…
Немцы уже не веселились. Разбившись на две компании, одни разговаривали, привалившись к стогу, другие, опершись на локоть, лежали на траве. Насытившись и выпив, они разомлели, и я уже видел белое нижнее белье эсэсовцев — они расстегнули кители почти до пояса. Жары не было, иначе бы они — уверен — разделись.
— Мазурин…
Чекист задергался, ударил по ветке локтем и сжал обеими руками рот.
Я молниеносно перевел взгляд в сторону стога.
Один из немцев, медленно вставая с сена, стал нащупывать лежащий рядом автомат…
Его взгляд был прикован к ветке, которая — я видел — качалась…
— Там кто-то есть!
— Ральф, я предупреждал — ты ничего не ел, — ответил кто-то, и трое или четверо рассмеялись. — Коньяк на свежем воздухе раскрашивает фантазии и усугубляет желание совершить подвиг, — и снова залп смеха.
— Сядь и жуй сыр, — последовал благодушный совет. — Это белка, Ральф. Или лисица… Их здесь много…
И разговор перешел на лисиц.
Я убрал палец со спускового крючка…
Побурев лицом, чекист боялся убрать ладони ото рта. Ему казалось, что, как только он глотнет свежего воздуха, кашель снова растревожит горло. По сути, ему требовалось кашлянуть один раз. И першение улетело бы вместе со звуком. Но тогда нам пришел бы конец.
Немец сел на свое место, и теперь автомат лежал у него на коленях. И надо ли говорить, что три четверти его внимания сосредоточено было на проклятой липовой ветке, спустившейся, как назло, к самой земле.
Некоторое время мы лежали, почти не дыша. Вскоре успокоился и тот, кого назвали Ральфом. Отложил автомат в сторону, заложил руки за голову и лег на спину. Поскольку никто больше не воспринимал всерьез шевеление растительности, мы оказались в сомнительной, но безопасности.
— Касардин, меня душит кашель! — сдавленно сказал мне чекист. — Скажите как доктор, что делать!..
— Мазурин, врачебная практика не имеет опыта лечения кашля в засадном положении в двадцати шагах от фашистов. Просто закройте рот и давитесь. Если издадите хоть звук, нас прикончат.