Она совершенно не собиралась говорить всего того, что вырвалось у нее непроизвольно и к тому же, неприлично, скорей всего, прозвучало. Но, только выдав последнюю фразу, она почти одновременно с восклицательным знаком поймала себя на мысли, что непрерывно думала об этом все последнее время. Не о музее, конечно, а о словах Николая Васильевича, что душа, как выясняется, подвержена разделению, хотя это и происходит чрезвычайно редко. Но отчего в таком случае разделу этому подвергаются одни из самых великих душ на свете? Нет — самые великие! И за что конкретно писатель Гоголь несет свой крест? И почему этот крест — его? За «Вечера на хуторе близ Диканьки», что ли? За «Нос»? За несуществующих чичиковских мертвяков? Ведь не случайно Бахрушин этот старший именно его, Гоголя, кусок, прости Господи, забрать себе решил. Предпочел любой, самой драгоценной иконе. Нет, все же это просто непостижимо.
— Так-то оно так, — согласился Гуглицкий, — но других же вариантов все равно нет, как я понимаю?
— И что с того? — Она пожала плечами и скрестила руки на груди. — Это же не означает, что нужно немедленно бежать с пистолетом и требовать выдачи музейного имущества, потому что кто-то неосязаемый и бестелесный залетел в твой дом, расколотил твою кастрюлю, трижды подергал дверной рукояткой и нашептал тебе о черепе великого писателя. — Она глянула в потолок. — Извините, Николай Васильевич, ничего личного, это я, наверное, от отчаянья. Тупик какой-то просто. Ищу лихорадочно выхода и не вижу.
— Ну с пистолем или без него — не обсуждается, допустим, — согласился муж. — А вот через Ленку, кстати говоря, можно попробовать. А что — сунемся, не убудет нас от этого.
— Куда сунемся? — не поняла Аделина. — Через какую еще Ленку? — Но, вспомнив, что они тут не одни, виновато улыбнулась. — Николай Васильевич, дорогой, снова простите нас, пожалуйста, — это все так, попутные соображения, сразу же и высказываем, чтобы не утерять по дороге. Вы не против?
«Господь с вами, Аделиночка, Лёва, любые дискуссии ваши столь лестны и настолько важны для меня и для нужды моей, что милостивейше умолял бы ни на какую минуту не останавливать их, а, напротив, и далее развивать так же всеобъемлюще…» — написал им экран через минуту с небольшим. Оба прочитали написанное одновременно.
— Куда сунемся? — переспросил Лёва, произведя одобрительный кивок в адрес не видного глазу Гоголя, предоставившего испрошенную индульгенцию. — Да в музей этот. Бахрушинский. Ленка, Мишки Шварцмана жена, коллеги моего по цеху, хотя он, правда, больше по иконам, я же тебе говорил, — так она там искусствоведом, черт-те сколько лет сидит: то ли хранителем, то ли замзав отделом рукописей, то ли экскурсии водит. Не знаю, не уверен. — Он задумчиво склонил голову и задрал глаза вверх, — а только понимаю, что потереть на тему эту можно запросто, в принципе. И если сама не в курсе, даст того, кто в курсе, по всем делам. Если они вообще там имеются, дела эти.
— Это уже кое-что, — Адка хмыкнула и почесала нос. — Этот вариант непременно нужно проверить.
— Проверить можно, не вопрос, — согласился Лёва, — только есть один момент.
— Какой момент? — насторожилась жена.
— А такой. Ленка ничего без Мишки делать не станет, так уж он ее приучил, с самого начала. Он ей сразу вдолбил, когда девчонкой брал еще — сказал, нет таких дел, из которых нельзя отжать. — Лёва развел руками и снова глянул на стену, призывая высокоморального гостя, несмотря на его разрешение, частично разделить с ними правду жизни. Почему-то он сразу выбрал близлежащую стену для обращения к классику, Аделина же предпочла для себя потолок. Так им, в силу индивидуальных особенностей каждого, было понятней и ближе. А Лёва продолжал доводить до ее ушей простые корпоративные истины. — Каждая просьба, пускай и маленькая, тянет за собой добычу в некотором эквиваленте. Личная и небольшая — в ответном одолжении, оттянутом на неопределенный срок. Неличная, по делу и уклончиво-интригующая — всенепременно подтолкнет просимого к встречным соображениям. Тот начнет прикидывать и считать — что было бы без его участия и насколько его отзывчивость в этом деле, где явно утаивается существо вопроса, повысит благосостояние просителя. Другими словами — на сколько сам он попадет, поскольку упущенные бабки всегда, считай, есть тот же убыток; плюс затраты на потерю и восстановление нервов. — Он уже окончательно по-свойски кивнул стенке: — Вы поняли, Николай Василич, какие дела? И так повсеместно, куда ни сунься. В ваше время было такое, ну скажите, только честно? Я имею в виду, когда вы еще с головой были, при жизни, в нулевом варианте, изначальном.
По экрану поползли слова.
«Отвечу просто — перечитайте «Ревизора», там и отыщутся ответы. Это я — вам, Лёвушка, княгиня-то пьесу мою не хуже, чем «Отче наш», помнит, я ведь не раз бывал на уроках ее гимназических и не два. Истинное, скажу я вам, наслажденье испытывал… Все намеревался слова благодарные вымолвить, да только не до того было, главней для меня отрекомендоваться стало и доверьем вашим заручиться. Сейчас же — пора, княгиня, о чем и глаголю теперь трепетно и с придыханьем».
— Вы? На моих уроках, Николай Васильевич? Когда же? Каким образом?! — Она вскочила и взялась за голову. — Что же вы не предупредили меня? Я бы… я бы… — Она окончательно потеряла дар речи и заплутала в собственных мыслях. Навалилось все сразу: музей этот Бахрушинский, завещание Гоголя, оторванная голова, пистолет для атаки, жена-искусствовед под игом Мишки Шварцмана, дергающаяся ручка, уроки словесности с незваным гостем под потолком, исцарапанная голова Черепа… Абсурд, сплошной абсурд!!
Вероятно, классик ощутил небольшую запарку, возникшую в ходе обмена мнениями, и сделал попытку вернуть их общению прежнюю, изначально взятую сторонами направленность.
Об этом супругов Гуглицких сразу же проинформировал экран монитора:
«Позвольте вернуться, Лёвушка и княгиня Аделина Юрьевна, к моему рассказу…
Я продолжал навещать бахрушинский особняк, изводя себя надеждой на случайное везенье, да только не было такого, кто знал бы о месте, где укрыт череп мой. Не сбылись и слова графа Александра Петровича Толстого, который и мысли не допускал, что так длительно задержусь я на земле. С графом, любезным сердцу моему, мы повстречались ненадолго в одна тыща восемьсот семьдесят третьем году, в июле месяце, там же, где и преставился он — в особняке на Никитском. И вместе провели какое-то время, пока душа его не покинула земных пределов. Клятвенно обещал он — сразу, как врата минует, изложит про меня святому апостолу. Да только, видно, не сумел ни сам он, ни апостол, ни Господь всемогущий призвать мою разделенную душу к себе, маяться оставил. Вот и решил я тогда, уж через время после графа, что кроме воссоединения частей разорванной души моей, нет и не будет мне выхода…»
— Это вы настолько в нем уверены? — с подозрением в голосе спросил Лёва. — А может, он просто-напросто вообще забыл о вас поговорить? — На этот раз подозрение его уже сменилось открытым негодованием, и в этом своем заочном противостоянии с неизвестным графом Толстым, не тем — главным, а еще одним каким-то, он буравил стенку глазами. — Или не захотел даже? Знаете, Николай Василич, как ведь бывает, насулят с три короба всякого, наобещают, авансов наберут, а потом ищи их свищи по всему белу свету.
— Нет, это уже слишком! — Ада вскочила на ноги, отбросив вертушку ногой. — Ты же представления даже не имеешь малейшего, о ком говоришь! Александр Петрович Толстой выдающийся военачальник, дипломат, церковный деятель! А еще… И еще…
Заребрился планшет, ожил экран монитора.
«…и, кстати говоря, он же возглавил Нижегородское ополчение в ходе Крымской войны, правда, было это в скором времени уже после моей кончины — это уж я после, обретаясь в доме его, узнал от княгини Анны Георгиевны. Как и то, что дружен был он самым тесным приятельством с прапрадедом вашим, княгинюшка, с князем Михаилом Александровичем. Князь еще на должности состоял губернаторской по ту пору, в том же Нижнем Новгороде. А граф вскоре и сам на должность встал, сделался обер-прокурором Священного Синода. В 1856-м генерал-лейтенантским званьем одарен. А еще с многими в коротких отношеньях числился: Карамзин Николай, Пушкин, Жуковский Василий, Даль, Вильгельм Гумбольдт и другие многие еще. А супруга его, Анна Георгиевна, — та женщина редчайшей просто красоты и порядочности была, образована прекрасно, знаток светской литературы. Правда, больше предпочтенье отдавала чтенью духовному, в особенности Евангелие любила и проповеди. Оба набожнейшие были супруги до чрезвычайности, церковь домашнюю имели даже. А уж за мною ухаживали, не хуже чем за ребенком малым, неловко сказать. Обед, ужин, чай — где скажу, там подаются. Белье мое всякое мылось да укладывалось, будто духами невидимыми, в комоды. Разве что на самого меня не надевалось. И Семена в прислужники дали мне, паренек был из Малороссии, смирный и преданный бесконечно. Так что сомневаюсь, Лёвушка, что словами своими бросился Александр Петрович да выпустил из себя впустую. Душе такое делать негоже. Быть такому не допускаю, ни умом, ни сердцем моим…»