Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Взлетала литовка, проносилась над самой землей и со змеиным шипом врезалась в траву. Вавила нагнал косцов и окликнул Ульяну почтительно:
— Здравствуй, сестра. Мне бы Иннокентия, комитетчика.
— Зачем его вам? — с тревогой взглянула в сторону табора, где незнакомый старик склонился над зыбкой сына, и продолжала косить.
— По делу, сестра.
На степи, куда ни взгляни, барсучьими шапками стоят копны сена, стога, а здесь еще валят траву. И понятна тоскливая напряженность в голубых глазах Ульяны: снова по делу, а трава пусть стоит?
Подошел Вавила к хозяину, поздоровался.
— Ты, говорят, член здешнего Комитета содействия Временному правительству?
Плечи заходили быстрее, размахи литовки все шире.
— Чего тебе надо?
Невысок, суховат Иннокентий… Скособочен вправо, Как воз с поломанной осью. А глаза добрые, со смешинкой.
Вавила хотел достать из кармана мандат городского Совета, но раздумал — тут, видно, нужен другой мандат. Положил на землю котомку, поплевал на Ладони, потер их и потянулся к литовке хозяина.
— Дай, размахнусь.
— Погодь цапать. Ишь, в плечах-то медведь, запустишь литовку в землю, Порвешь, а она денег стоит. Тебе баловство, а я потом майся.
— А если всерьез?
— Мне платить нечем.
— Мне за баловство — тоже, — и вдруг рассмеялись.
— Бери тогда запасную. Вон стоит воткнута, видишь?
Хозяйка поощрительно улыбнулась, увидя, как ловко Вавила ухватил косовище.
— Э-эх… — Размахнулся.
«Вж-жик, — зашипела литовка. И земля под прокосом, как щека после бритвы.
— Ловко косишь.
— Вырос в деревне.
После нескольких взмахов Вавила крикнул Егору:
— Эй, хватит тебе забавляться с младенцем. — Сказал с нажимом. — Надо размяться нам. Надо!
Хозяин шел впереди. Взмокла рубаха. Трудно ему, но размахи все шире. Траву забирает на всю литовку. Взмахнет раз десяток и оглянется мельком: не скис гость? Куда там, на пятки без малого наступает. Ишь, черт двужильный. И траву кладет ровно, Э-эх, поднажмем!
И Вавила решает: что ж, поднажмем. Реже становятся взмахи, но литовка идет прокосней, после каждого, взмаха ложится на землю охапка спелой, пахучей травы.
Солнце палит, как ошалелое. Рубаха огнем жжет плечи Вавилы. Воздуха, кажется, стало меньше и он шершавый какой-то. Но пахнет!.. Будто хлебы пекут вокруг — не дрожжевые, нет, те не пахнут по-настоящему, а в домашние хлебы, подовые, на опаре, посыпанные для духовитости тмином.
Эх, была бы трава чуть помягче и устали не было б. Не косишь — на лодке плывешь, и в руках не литовка, а весла, и вокруг не трава, а тихая, голубая, прозрачная водная гладь. До чего хорошо!
И можно не думать о митингах, об этих, черт бы их взял, эсерах, захвативших сейчас деревню. Коси и коси…
— Размяться… Крыльца заныли, а ему все размяться, — ворчал Егор. Он шел последним. — Ему што… Молодой… А я сорок годиков как разминаюсь, глаза на лоб лезут.
В горле хрипит, как в дырявой сопилке, и сердце зашлось. Но Егор старается не отстать.
«Хватит, однако… Солнце того уж… к закату пошло. Ба-а! Никак подбивают траву да на новый заход. С меня бы, пожалуй, будя…»
Но стыдно отстать, и Егор заворачивал на новый прокос. Шел и взмахи считал. Не те, что сделал, — их считать незачем, — те, что остались.
— С сотню… с полета… Десятка три… Шабаш! — казалось, земля сама поднимается, чтоб способнее было упасть на нее и лежать. Десяток взмахов осталось… слава те, боже. Ах мать честна, никак подбивают траву да на новый заход!
Как сквозь сон доносился Вавилов голос:
— Егор Дмитриевич, присядь, отдохни…
— Ты еще мамкину титьку сосал, а я уж косил ее, травушку родную. А ну-ка, пусти меня наперед…
Взмах, второй — и слеза застелила глаза. «И в кого я такой гоношистый. Сказал же Вавила: «Присядь». Ну и сидел бы, а теперь хошь не хошь, а маши до конца».
Заалела степная даль и воздух стал слаще. Еле приметный, струйчатый, розоватый парок задрожал над низиной.
— Кончай, — закричал Иннокентий.
— Уф, — вырвалось у Егора. Земля качалась под ним, как лодка на волнах, и нужно было расставить ноги, чтоб устоять.
— Садитесь вечерять, — пригласила хозяйка.
«Когда же она успела кашу сварить? Все время шла впереди меня и никуда, кажись, не отходила, — думал Егор. — А дух-то какой от каши! Што мед!»
Таежный костер — великан, упитанный, громкоголосый. Его кормят сутунками толстых смолистых кедров и пахучей пихтой. Кормят без меры. Оттого он жизнерадостен и шумлив, трескуч, беззаботен. Не считая, швыряет в черное небо охапки сверкающих искр. Они крутятся в дыму над огнем, то ли радуясь нежданной свободе, то ли боясь темноты.
Степной костер невелик, с рукавичку. Скромен, тих.
И с чего ему буйствовать, если вся пища его — тонкие ветки полыни, метелочка камыша, а если порой и достанется тальниковая ветка, так степной костер благодарно привспыхнет и распустит вокруг такой аромат, что им не надышишься.
Он и светит иначе. Неяркое пламя его не в силах раздвинуть ночь, и она висит над самым костром, отдавая ему только донышко котелка — грей его, обнимай, а остальное: и верх котелка, и людей, и запах похлебки — ночь оставляет себе.
В тайге человек навалит дров без числа, натянет дерюгу на голову и завалится спать до утра, а костер бодрствуй, грей, сторожи от дикого зверя. Если иной раз и проснется средь ночи таежник, так только затем, чтоб ругнуть костер: «Ишь, притух, окаянный». Или: «Чтоб тебя черти подрали, фуфайку прожег!»
У степного костра не уснешь. Его заботливо прикрывают полой от дождя, от ветра. Иначе нельзя. Он слаб, и дождь или ветер потушит огонь. Ветки полыни тонки, и человек непрерывно питает костер, урывая себе кусочек тепла. Когда закипит на костре солоноватая степная вода, человек снимет с огня котелок и уважительно скажет: «Ишь, невелик, а все ж вскипятил».
У такого костра и расстелила Ульяна небольшую холстину. На ней — каша в котелке, куски хлеба и в кринке холодное молоко.
По степи разлилась лиловая тишина. Только ложки ширкали по глиняным мискам, да маленький Митя с причмокиванием сосал материнскую грудь.
Чем ближе становилось донышко мисок, тем чаще хозяин поглядывал на Вавилу с Егором.
— За помощь шибко спасибо вам, — мужики. Знакомиться будем.
Вавила протянул хозяину мандат городского Совета.
Иннокентий долго читал. И грамотешка не очень, и сомнение точит. Ораторы часто приезжают из города — так на парах, на тройках, с колокольцами, одеты по-городскому, как раньше в деревне и не видывали. А эти одеты как бог послал и ходят пешком. Еще и косить умеют.
— Вот она, жизнь, Иннокентий. — Вавила говорит тихо и с грустью. — Пришли к тебе люди из партии, единственной партии, что защищает народ, а ты смотришь на мандат, на наши заплаты и думаешь: где они сперли мандат? Хоть ребята и ничего, а надо б упрятать их в кутузку. Не мотай головой, мы не впервые мандаты показываем. Ксюшу из потребительской лавки знаешь? Так вот, Егор ее еще на руках носил и меня она знает уже года три. Работали на приисках вместе. Она тебе скажет, кто мы. Кстати, она нам тебя указала и сказала, что ты в душе большевик.
— Неправда. Ксюша так сказать не могла. Она знает, я честный эсер и член Комитета содействия революции.
— Во-во и на митингах кричишь громче всех: «Война до победы! Землю нельзя делить, пока правительство не укажет, а потом придешь к Лукичу и скажешь: «Будь моя власть, я войну бы сразу прихлопнул, землю бы сразу разделил. Раздвоился я…»
— Было такое…
— А раздвоился ты как: наружность у тебя эсеровская, потому как ты в комитете, а нутро правды просит. Ты сам дополз до большевистской правды, так как же я буду тебя эсером считать? — и долго рассказывал о большевиках. Читал газету с ленинскими словами.
— М-да, завернул — аж до самой печенки. Слушай, а в газетах ваших такое написано, что я про себя ночами обдумывал, а поутру сам себе признаться боялся. Выходит, Керенского надо туда… за царем? А я член Комитета содействия… Тьфу, как несурьезно все получается. Митинг собрать? Это, брат, трудно, ой, трудно.
3.
После двух дней покоса Вавила с Егором вернулись в село вместе с Иннокентием и первое, что услыхали, — митинг в селе собирается. И необычный. «Баба-оратель приехала».
Митинги в селе, почитай, через день. Все про одно: война до победы, а землю не трожьте. Покупайте «Заем свободы». А вот бабу-орательшу еще не слыхали.
На площади собралось человек пятнадцать.
— И больше не будет, помяни мое слово, — говорил Евгении Грюн Сила Гаврилович. — Надоели народишку митинги, как репейник в подштанниках.
Егор и Вавила стояли в сторонке, под прикрытием церковной ограды. Эту ораторшу они знали: два раза слышали в разных селах на митингах. До того хорошо говорит — точно медом потчует, да так, что отказаться нельзя. Два раза слушал ее Вавила и ни разу против нее выступить не посмел. Несогласных она высмеивала, как саблей срубала. Несколько дней ходил и мысленно спорил Вавила с Евгенией, новые доводы находил, а главное, думал, как сам спор построить, чтоб не оказаться осмеянным. Ведь осмеют-то Вавилу, а запомнят большевика: мол, отбрила большевика, мол, против эсеров у них кишка тонка. И сыграешь, того не желая, эсерам на руку.