— Да.
— В соседний дом?
— Да.
— А код у вас точно работает? Ведь если он не работает, если он испорчен и не открывается, мне придётся вернуться без лекарств. А мне очень нужны эти лекарства. Я не хочу причинять вам неудобства, но мне это очень важно. У вас действительно нажимается одновременно?
— Ну да.
— Это не домофон?
— Нет.
— А когда вы хотите, чтобы я приехал?
— Да когда вы хотите. Только позвоните сначала, чтобы кто-нибудь дома был.
— А завтра?
— Давайте завтра.
— Утром или вечером?
— Ну, давайте утром.
— Нет, утром я не могу.
— Ну, давайте вечером.
— Вы что? Я не могу вечером, вечером я сильно устаю. Мне нужны лекарства. Вы знаете, как у меня болит голова?
— Ну хорошо, когда вы хотите приехать? Днём?
— Вы меня что, не поняли? Я пожилой человек, мне восемьдесят лет. Я не могу ездить никуда.
— Э-э-э…
— Пожалуй, приедет мой сын. Объясните ему, как к вам добраться.
— Хорошо.
Голос в телефонной трубке стал тише, но всё же были слышны крики: “Миша, Миша!” — “Я никуда не поеду!” — “Нет, ты поедешь!” — “Я никуда не поеду!” — “Миша, мне восемьдесят лет!”… Я слышал, как голоса гаснут, исчезают. В трубке воцарилась тишина, лишь время от времени что-то потрескивало.
Я выждал пять минут и положил её в гнездо зарядного устройства.
Вот героям Рабле было хорошо. У них было кому носить пожитки. Проблемы свёртков их не занимали — под эти мысли я курил у пригородных касс, пока Синдерюшкин покупал билеты.
Есть в путешествии такая беда — тревога за чужую вещь, за бессмысленный аленький цветочек, что помнёшь — и не будет тебе счастья. Так и я с этим дурацким пакетом, довольно, кстати, увесистым.
Наконец мы сели в электричку и тут же окунулись в разговоры случайных людей.
Мы приникли к ним шпионским ухом, узнавая все ужасы и несчастья нашего городка, намочили ноги в волне чужих увольнений и сокращений, в безумстве нехрабрых и отчаянье сокращённых.
Прежний наш разговор пророс в действительность, и казалось, вагон был полон дауншифтеров. Какая-то девушка с фиолетовыми губами читала книгу с серым голым мужчиной на обложке. Ещё там было написано: “Корячиться полжизни, прогибаться, лизать, льстить… Отпустите в глухую деревню, в трухлявую избу”. И я чуть было не сплюнул под лавку, но, вспомнив о своей интеллигентности, проглотил.
— Отчего мы такие лохи? — спросил я. — Отчего мы тут, а ты не везёшь меня в быстроколёсном экипаже? Отчего, Ваня?
— Оттого, чудило, — отвечал мне Синдерюшкин, — что в ржавом нашем экипаже уехал вперёд вместе с нашими инструментами наш начальник Елпидифор Сергеевич, а мы из-за твоей дурацкой посылки с ним не сговорились.
Синдерюшкин, правда, вовсе не гневен и чувствовал себя в этом вагоне как в своей тарелке. Он с кем-то уже познакомился и принялся сам рассказывать историю своих и чужих жизней.
— Был у меня дружок... — начал он.
Слушая эту историю, я про себя заметил, что так начинаются сотни разных историй, не имеющих ни к каким дружкам ровно никакого отношения. Или вот когда речь начинают со слов “на самом деле”, то — берегись! Как правило, это с тобой говорят вруны со всей своей цыганской непосредственностью. Вот они открывают рот и начинают: “На самом деле...” — и тогда нужно зажать деньги внутри кармана штанов и бежать от этого места, хромая.
Синдерюшкин меж тем говорил:
— Чем-то он таким занимался, техникой какой-то. Провода и стрелочки, конденсаторы-сопротивления — возвышенный электронный человек. Кандидат наук, между прочим. И была у него подруга, не девочка — крепко за тридцатник. Я их видел вместе на улице — нормальная пара, ходили они, значит, в музеи-фузеи, посещали оперу-шмоперу. В леса за грибами по осени ездили. И вот однажды, когда они возвращались домой, она ему внезапно устроила сцену в электричке. Дружок мой, рассказывая об этом, заламывал руки: “Это было так ужасно! Она кричала: „В чём дело? Я не нравлюсь тебе как женщина?” Тот даже отсел от неё, да и дачники в электричке смотрели на них волками. „Нет, нет, на хрен такие грибы!
Никогда! Никогда! — распалившись, кричал мне этот электронный человек. —
Никогда больше! Ни одной ногой!””
— Гад он, твой электронный кандидат, — сказал я. — Негодяй. Не одобряю.
— Да ты строгий! Кстати, про тебя и не такое говорят.
— Кто?
— Да Сидоров.
— Экий негодяй! Я тебе больше скажу — Сидоров сам с бабами в электричках ездит. Выберет какую понесчастнее — и ну её лукошком пихать.
А в лукошке даже приличного гриба нет. Одни волнушки, срам-то какой!
— Волнушки?! Кто-бы-мог-подумать. Выпью пару капель для успокоения. — И Синдерюшкин достал фляжку. Фляжку он достал, к этому шло всё дело. Это были подводки — и Рабле, и дауншифтеры, и долгие разговоры о сущем мира сего. Он достал фляжку, а я сидел как оплёванный, с чужим свёртком под мышкой. Причём собеседник Синдерюшкина, наш случайный попутчик, был человек, похожий на мастеровитого техника, который за чинами не гоняется, но водопровод может собрать-разобрать как сверхсрочник — автомат Калашникова, то есть за тридцать секунд. И вот он вступил в разговор:
— Это дело. А я, между прочим, с одной в электричке ездил, на филолога училась. И ничего — огонь баба. Правда, давно было — не всё помню.
— Так я о чем и повествую: филологи в электричках жгут. А подробности записывать надо было, я на тебя, дорогой человек, удивляюсь.
— Молод был, глуп. Думал — не в последний раз.
— Какие твои годы, братец! Тебе просто надо почаще выбираться по грибы.
И они заговорили про эти грибы, понесли уж совсем невозможную околесицу. Чёрт! Чёрт! Чёрт! Место тут, что ли, такое — и, проезжая под стук железнодорожных колёс платформу “Серп и молот”, я подумал, что мой друг профессор Гамулин именно потому так въехал в водочную тематику, что дача его находилась по пути следования героя алкогольной поэмы. Говорят также, что если ехать по этому Горьковскому направлению в обратную сторону, то будет всё наоборот: люди всегда перемещаются в одиночестве, в поезд садятся пьяные, а по дороге до Москвы — трезвеют. У меня смешанные чувства к произведению, прославившему этот путь, — точь-в-точь как у того человека, что наблюдал за тем, как тёща на его же автомобиле падает в пропасть.
Мёртвый Венедикт Ерофеев окружён такой толпой прихлебателей и отхлёбывателей, что какая-нибудь знаменитая певица на прогулке покажется неизвестным сотрудником телевидения. Прорваться через эту толпу нет никакой возможности. Эти прихлебатели, будто жуки, копошатся на тексте поэмы, бросаются цитатами, как окурками, так что я принужден отвечать им продолжением этих самых цитат. Жуки-короеды подмигивают мне, булькают горячительными напитками, позванивают стаканчиками и, в общем, ведут себя гадко. А мне не хочется выдавать трагедию за весёлую норму.
При этом все, разумеется, говорят о слезе комсомолки и веточке повилики. Просто невозможно остановить этих успешных людей, которые никакой повилики в жизни не видели. Невозможно их представить в пивной, этих асов презентаций и фуршетных боевиков. Нет, есть множество людей, что давно уверенно держат в руках стаканы, а в зубах — соломинки. И эти были из них — молодых бойцов коктейльного фронта. Это были хиви чужой армии, армии того мира, который пьёт, смешивая, да притом не закусывает. Мы же закусывали и занюхивали, не мешая. Что нам до того, что шутер — крепкий напиток, состоящий только из алкогольных ингредиентов, и подаётся без гарнира при комнатной температуре, и выпивается одним глотком, что нам до шот-гласы — стопочек, в которых подают шутеры?
Эти слова не противны на языке, как слово “дауншифтер”. И понятны не более дауншифтера.
Я много лет делал вид, что я такой же коллаборационист, как и они. Притворялся я успешно, хотя из прежней жизни вынес только одно тайное знание: Б-52 должен гореть. Настоящий, правильный Б-52 обязательно горит, хотя не так красиво, как те пятнадцать Б-52, которые сбили над Северным Вьетнамом.
Нет, мне хорошо был известен и коктейль, специально придуманный для поджигания в общественных местах. Он назывался “коктейль Молотова”. И когда мне какой-нибудь молодой человек, склонившись над ухом, рассказывал об отечественной военной мысли, что представлена “Русским фронтом” — лёд, 30 мл персикового шнапса, 30 мл водки, 30 мл малинового сиропа и шампанское, я только и повторял про себя: “Чтоб мы так воевали”.