Мои знакомые дворники были почти что Клюевы, правда неудавшиеся и помятые. Стихи их были дурны, и знание иностранных языков не спасало. Кто-то мне говорил, что эти дворницкие и котельные сохранили жизнь и творчество многих достойных людей. У меня к этому было, наоборот, сложное отношение. Мне казалось, что дело обстояло как с эволюцией, — в котельной ничего не сохраняется. И укрытие там — как изменение направления движения. И после того, как человек приживался в этом портвейновом тепле, от промежуточного звена в котельной вырастала обезьяна, а не человек. Человек растёт в другом месте.
Впрочем, тут же одёрнул я себя, как-то это грубо получилось. Но суть именно такая — когда искусство выходит из котелен, мы обнаруживаем иной его вид. Он вообще иной, а иногда может показаться, что там всё сохранилось, и радостная низовая культура вновь едет на электричке в Петушки, и сочинители бредут по городу или стоят у пивного ларька, рассуждая, что настоящий писатель должен кончить жизнь под забором, на дне канавы, в обнимку с крысой, — всё, кажется, сохраняет искомый язык и памятный цвет, но это не так.
Вся эта низовая культура не сохраняет, а изменяет. И на неё переносится опыт Шаламова, который говорил, что опыт лагеря — опыт отрицательный, вообще отрицательный.
Конечно, котельная лучше петли — кто бы спорил? Но опыт показал, что никакого нормального романа в котельной не было написано — здесь происходит путаница личной судьбы и творческой. Это ведь разные вещи.
Я приветствую написание романов маргинальными личностями — они ведь могли ничего не писать, а пришить петлю внутрь куртки да потом в неё вдеть топор. А тут топор приварен к длинной ручке, бодро стучит по льду, намёрзшему на тротуар, а после работы рука тянется к перу, а оно — к бумаге. Другое дело, что романов этих читать невозможно. Эти примеры, как в случае с Довлатовым, известны: вот человек сидел в своём заповеднике, а как отменили их, стало не надо прятаться, то вышло, что тексты, которые он на воле пишет, — ужасны. Нет, конечно, ловкий человек может потом переместиться в сытую страну и написать познавательный роман
“I lived in kochegarka”, но это только при известном цинизме. Опыт показывает, что проку в этом не бывает.
Был один странный год, который состоял, казалось, из сплошного лета. Тогда ходил я пить пиво к палатке на углу — там все были знакомы. Было мне с пивунами пива светло и покойно, потому что существовал в наших разговорах жёсткий кодекс поведения. Существовали в них иерархия тем и ритуалы обсуждения.
— Это дно, — говорила моя подруга. — А на дне всегда легко. На дне всегда просто, потому что ниже не опуститься, на то оно и дно.
— Да, но, как ты знаешь, люди, достигнув дна, не пребывают на нём долго.
— Они надуваются и через некоторое время всплывают, — ответила она, и я вспомнил один из самых знаменитых диалогов об утопленниках в русской литературе: “Утопленники всплывают?” — спрашивал один персонаж. — “Если не привязывать груза”, — спокойно отвечал ему морской капитан, но тот нервничал: “Я спрашиваю: на море, если человек утонул, значит — утонул?” — “Бывает, — говорил капитан. — Бывает. Неосторожное движение, или снесёт волна, или иная какая случайность — всё это относится к разряду утонувших. Власти обычно не суют носа”. И тогда вопрошающий только дёргал плечом: “Это всё, что я хотел знать об утопленниках”.
У всех был какой-то груз, да. Много там всякого снизу — может, и постучится кто-то снизу в это дно. Снизу там много всякого.
И не надо радоваться, что на дне вечное лето, тёплые течения и это дно обнадёживает упавших духом. Мне говорили, что в хорошую погоду количество самоубийств растет. Говорят, что контраст между внутренним состоянием и пышностью природы увеличивается. Ну и убивать себя лучше, скажем, в тёплой воде, чем сначала пробить телом лёд…
Итак, я не был приучен сворачивать и всю жизнь совершенствовался в своей специальности, к которой относился философски, как к следствию Божественного промысла.
Я — бывший младший, а затем старший лесопильщик. Минули те времена, когда двое вольнонаемных граждан помогали мне ремонтировать лесопильную машину, а многочисленные граждане осужденные засовывали в неё бревна и куда-то уносили получившиеся доски. Теперь я живу в тепле и подрабатываю мелким ремонтом всего того, на чём я раньше превращал брёвна в доски. Жизнь моя, таким образом, протекает неплохо, но однажды мне стало мучительно больно, потому что я познакомился с одним человеком, которого друзья звали просто Марик.
История Марика
Этот Марик окончил некий радиотехнический институт и начал работать в другом радиотехническом институте, развязаться с которым у него никак не выходило. Вставал он рано утром, в шесть часов, и два часа ехал за город на работу.
У Марика была уже семья, когда он вспомнил, что студентом он неплохо фотографировал. Запершись в ванной, между сохнущих пелёнок, Марик стал печатать по ночам сделанные в отпусках фотографии.
Ночи он посвящал этому занятию, а утром садился в автобус и ехал крепить могущество и обороноспособность нашей родины. Так продолжалось некоторое время, и вот он внезапно получил вторую премию на каком-то фотографическом конкурсе. Прошло два или три года, и его зачислили внештатным сотрудником в малоизвестный журнал. А ещё спустя года два он стал фотокорреспондентом первого еженедельника страны. Понемногу Марик стал сочинять и подписи к своим фотографиям. Те, кто рассказывал мне о нём, уверены, что Марик далеко пойдёт. Я тоже так думал, и вот он стал знаменит, а потом я потерял его из виду.
Вспомнив эту историю, я подумал: “А я-то, что же я! Я тоже хочу!” И с тех пор захотел стать автором, хотя всякому автору лучше называться Д-503. Или C-131 — так сказать, в духе строителей Интеграла? Это, с одной стороны, и однозначное соответствие между именем и регалиями, с другой — ясно, что имени-то у тебя никакого нет и не будет. Но всё это шутки: “автор” — высокое слово. Я, в дальнейшем именуемый “автор”, — надо сказать, автору (то есть мне) очень понравилось выражение “в дальнейшем именуемый”, потому что он неоднократно, во время своей работы на различных стройках народного хозяйства, встречал эту фразу в деловых бумагах. Как правило, в них он сам именовался “исполнитель”, а разные другие, малоприятные автору люди, назывались “заказчики”. И это значительное преобразование, как ни странно, было следствием размышлений в некоем маленьком городке, где дождь равномерно поливает чешские, венгерские и русские солдатские могилы. Итак, старший лесопильщик превратился в автора.
Я подпихнул Синдерюшкину свою рукопись. Там герои плыли на корабле меж островов, что торчали плотно, как фрикадельки в хорошем супе. Они путешествовали и говорили о высоком, останавливаясь у каждого куста. Синдерюшкин взялся почитать и сказать своё мнение.
Когда Синдерюшкин пролистнул несколько страниц, он скорбно покачал головой:
— Мне эти песни дворников и сторожей давно знакомы. Ты знаешь, беда с этими дауншифтерами прошлого. Они всё писали в стол, и казалось, что вот падут все засовы и оковы, и они достанут из столов что-то такое невиданное, явят на свет что-то неслыханное, а они залезли в столы и увидели, что всё их золото обратилось в черепки. Ну, там, я не знаю, во что ещё золото превращается. В общем, вышла одна срамота. Никакого дауншифтинга в то время ещё никто не знал, да.
И мне нечего было ему возразить — он просто повторил мои мысли.
— А знаешь, — вдруг сказал он. — А давай посмотрим, что там, в твоей посылке? Интересно ведь!
— Да иди ты к бую, — сказал я. — Ты понимаешь, что говоришь? Тебе забава, а я и вовсе не отмоюсь, может быть.
Он обиделся, и в тот день мы больше не читали.
Начал моросить противный мартовский дождь. Вот она, весна, — впрочем, я старался не жаловаться, ведь чаще всего именно когда заходит речь о погоде, люди наполняют свою речь жалобами и предложениями. Когда холодно и ясно, они жалуются на холод, когда наступит летняя жара — на жару. Манят дождь, а как дождь зарядит, неблагодарные пайщики требуют великую сушь. Гибрид персонажей Искандера с персонажем Олейникова. Как изменится что, так и жалуются. А сейчас, как поплывут сейчас зимние какашки по улицам, как увидим, кто где гадил, так вновь заплачут любители психотерапевтического выговаривания. И опять потянутся жалобы, начнутся слёзы в буквах. Нет, уроды, нечего вам жаловаться. Хрен вам в грызло. Не гневите Бога. Нет, я знаю, что всё равно вы будете ныть, высчитывая градусы и миллиметры ртутных столбов, хотя, как я знаю, среди вас нет угрюмых мужиков, копошащихся в яме с дырявыми трубами теплоцентрали, или там часовых, мёрзнущих у братских могил. Напрасно я это говорю, ведь всё равно ничего не изменится. Я и сам знаю, но это, как писал мой любимый Шкловский: “Мне скажут, что это к делу не относится, а мне-то какое дело. Я-то должен носить все это в душе?”