неделю.
Весной, с наступлением тепла, слуги расстилали ковры на террасе. Здесь, под увитым пышными, бархатистыми розами навесом, мать чаевничала с подругами. Долгими летними днями в сгущающихся сумерках они грызли печенье, лущили арбузные семечки, сплетничали, пререкались и поверяли друг другу тайны. За разговорами понемногу темнело, и тогда они отряхивали юбки, чмокали друг друга в щеки и расходились, пообещав назавтра встретиться снова.
Мы с Пуран, моей старшей сестрой, играли в глубине сада: у нас были свои истории и игры, хотя порой мы и подсматривали за матерью с подругами. Сад мы обожали – впрочем, как все дети. Мы с братьями и сестрами любили плескаться в выложенном синей плиткой хозе. С Пуран мы часто озорничали, но нипочем не осмелились бы сорвать ни одну из маминых роз, хотя жимолость и жасмин, пышные кусты которых росли вдоль стен сада, обрывали бестрепетно. Мы вешали на уши вишенки, как сережки, и лепили на ногти длинные розовые лепестки георгинов, подражая маникюру взрослых женщин. Мы плели друг другу венки из гроздьев белой акации и ходили в этих медвяных коронах. Усевшись под одним из фруктовых деревьев – гранатом ли, грушей, айвой, – мы с сестрой рассказывали друг другу секреты.
Вечерами сад переходил в распоряжение отца и его товарищей-военных. Слуги расстилали на террасе шелковые ковры, раскладывали стопки парчовых подушек. Самовар наполняли свежей водой и растапливали углями, приносили подносы с фруктами и сластями. По двору разливался сладковатый запах дыма и розовой воды из золоченых кальянов. Моих братьев отец порой приглашал присоединиться к собранию, девочкам же строго-настрого запрещалось попадаться гостям на глаза. Но до нас все равно долетали голоса мужчин, и мы, спрятавшись у приоткрытого окна на втором этаже, слушали, о чем они говорят. В конце концов от политики они переходили к поэзии и принимались читать стихи, например рубаи Хайяма:
О, если б, захватив с собой стихов диван
Да в кувшине вина и сунув хлеб в карман,
Мне провести с тобой денек среди развалин, –
Мне позавидовать бы мог любой султан[12].
В ответ звучали строчки Руми:
Стрела моей любви
попала в цель,
Я в доме милости,
душа моя –
вместилище молитвы.
Собрания длились часами, гости один за другим читали стихи персидских поэтов: Руми, Хайяма, Саади и Хафиза. Меня изумляло и восхищало, что отец мой, Полковник, от одного косого взгляда которого нас пробирала дрожь, такой искусный чтец. Грудной голос его идеально подходил для чтения поэзии, а восклицания «Прелестно!» и «Блестяще!» лишь подхлестывали увлечение, с которым он декламировал.
Я слушала, спрятавшись за окном, завороженная музыкой языка, который походил то на шепот влюбленного, то на жалобный шелест камыша. Слова впивались в меня крючками и не отпускали. Реки, океаны, пустыни, роза и соловей – все эти традиционные образы персидской поэзии я впервые услышала на таких вот ночных застольях в саду, и, хотя я была совсем ребенком, эти строки звали меня в иные края.
* * *
Никто не думает о цветах,
Никто не думает о рыбках.
Никто не желает верить, что гибнет сад.
Что под палящим солнцем
у сада сердце распухло,
что сад теряет бесшумно зеленую память.
Чувства сада
одиноко гниют в нем,
отгороженном от мира.
«Мне жалко сад»
– Сделайте так, чтобы стало свободнее, просторнее! – взмахнув тростью с серебряным наконечником, приказал Полковник осенним утром 1941 года.
Вот уже несколько месяцев по улицам Тегерана маршировали голубоглазые солдаты. В небе тарахтели самолеты. По городу грохотали танки и грузовики. Вечерами Полковник удалялся в свой кабинет со стаканом арака и слушал по радио новости. Раз-другой я подслушивала под дверью, но передачи были на английском и я ни слова не поняла. Наберись я смелости спросить, что происходит (чего я не сделала), он ответил бы, что меня это не касается – да и что я вообще смыслю в подобных вещах?
Я обо всем догадалась, когда повзрослела. Нас оккупировали. Союзники вторглись в Иран, чтобы уберечь от врагов месторождения нефти. Реза-шах вынужден был отречься от престола в пользу сына и уплыть сперва на Маврикий, а потом в Южную Африку. Без малого двадцать лет он железной рукой правил Ираном, теперь же ему запретили возвращаться в страну. Месяц за месяцем гордый, но сломленный Реза-шах сидел в Йоханнесбурге, обратив печальный взгляд туда, где за тысячи километров от Южной Африки, за Персидским заливом, раскинулся Иран.
Полковнику, пылкому роялисту, новый шах, Мохаммед Реза Пехлеви, застенчивый, манерный, наверняка казался жалким подобием отца. Когда через несколько лет стало известно о смерти Резы-шаха, Полковник был убит горем. Однако же, несмотря на бесконечные мерзости и унижения, последовавшие за свержением Резы-шаха, Полковник упорно расхаживал по улицам Тегерана в военной форме, надвинув на глаза колах Пехлеви[13].
Мы же, дети, ни о чем не подозревали: нам казалось, что и при новом шахе ни взгляд, ни поступь Полковника не утратили прежней уверенности. Мы понятия не имели о том, что творится в Иране. Опасались мы одного: дурного настроения и гнева Полковника, а уж к ним-то мы давно привыкли.
А потом он уничтожил сад.
В наш дом в Амирие явилась бригада рабочих, чтобы осовременить сад на западный манер. Мы с сестрой наблюдали за ними сквозь затемненное оконце. Они выкорчевали деревья и кустарники – кипарисы, смоковницы, сосны, тисы, айву; они вырубили кусты, свалили кучей в кузове грузовика и увезли прочь. Там, где прежде были клумбы роз и горшки с геранью, они насыпали землю для газона. Они вырвали и уволокли старенький ручной насос, установили шланги, опрыскиватели и дождеватели. Прямоугольный хоз с его темно-синей плиткой они залили цементом, превратив эту часть сада в стоянку для машин. Вкопали там-сям искусственные акации и наконец ушли.
Впоследствии в Тегеране уничтожили тысячи садов, но лишь много лет спустя я узнала, что наш сад в Амирие, во всем своем пышном цвету, сгинул одним из первых. Старые персидские сады один за другим канули в небытие, однако стены между садами так и не снесли, и мы не видели, какие перемены творятся у соседей. И даже не догадывались, что нам суждено вновь и вновь терять то, что мы уже потеряли.
Полковник по-прежнему принимал в саду друзей и товарищей, только теперь они сидели не на подушках, а за столом и пили не арак, а виски и водку. Если он и скучал по старому саду, то ничем этого не обнаруживал.
Помню, рабочие давно ушли, а мама все стояла у края двора, пальцы ее терзали передник, лицо исказила скорбь. Больше она никогда не гуляла по саду утром и ранним вечером, а днем не просила слуг расстилать ковры для чаепития. Подруг она приглашала в дом. Хасан, наш слуга, выпустил золотых рыбок в лужицу, оставшуюся от бассейна. Когда рыбки уснули, мать не стала покупать новых, и вскоре хоз пересох совершенно, плитки пошли трещинами.
Нам, девочкам, хотелось отомстить. И в конце концов мы тайком сорвали злость на акациях. Улучив момент, мы отломали с них все дурацкие восковые листья и уродливые, ничем не пахнущие пластмассовые цветы, так что остались лишь голые стволы. Наш сад погиб, и я никогда не прощу отца за то, что он велел его уничтожить.
3
– Бог всюду, – прищурясь и бросив на меня пристальный взгляд, внушала мне мать, когда я была ребенком. – Он всюду и видит все, что ты делаешь.
Сама она не покрывала лицо, носила корсет и красила губы, однако ж вся ее жизнь была точно молитвенный коврик, расстеленный перед алтарем страха. Намаз она читала всего дважды в день, на рассвете и на закате, а не пять раз, как истинно верующие, – зачастую молилась коротко и наспех. Однако же верила, что всё, совершенно всё в руках Аллаха. И если с дерева падает плод, то лишь по Его воле; и если плод сгнил, не успев созреть, то