Эх, сколько мечталось на фронте об этой вот мирной работе, когда запахи не пожарищ, войны, а весенней прели, парной почвы, свежего степного ветра будоражат кровь и тело!
Глава вторая
В контору Андрея вызвали к вечеру, когда он вернулся с поля. Размещалась она в брошенном доме на молоканском хуторе и идти туда – с добрый километр наберётся. Сейчас на хуторе только и остался этот дом да скотный двор, а в начале двадцатых годов здесь были и паровая мельница, и несколько домов из красного кирпича, и просорушка, и конная молотилка под крышей, и много других построек.
Молокане жили основательно, зажиточно, чем, наверное, вызывали зависть не только у сельчан, но и у властей. Они не пили вина, не ходили в церковь. Жили тихо и работяще. Андрей помнил, как росли на косогоре, круто сбегающем к реке, огромные, похожие на зелёные шары, арбузы, восковые дыни, до первых сентябрьских морозов розовели помидоры. Конечно, всё это богатство давалось молоканам нелегко, надо было притащить из-под горы десятки, а то и сотни вёдер воды, чтобы полить рассаду. А сколько труда уходило на борьбу с сорняками? Молоканские огороды, как сладкий нектар пчёл, притягивали к себе проходящих и проезжающих, и если бы не охранялись, наверняка даже от самого щедрого урожая оставались бы рожки да ножки.
Впрочем, молокане не любили торговаться, ломаться из-за гроша, своим односельчанам продавали овощи по божеской цене.
Хутор стоял на дороге в соседнюю деревню, где была семилетняя школа. Когда сверстники Андрея после занятий возвращались домой, их нередко останавливали молоканские женщины, угощали арбузами, наливными помидорами. Одну из них, тётку Парашу, Андрей запомнил на всю жизнь. Была она высокого роста, суховатая, как жердина, лицо испитое, какое-то восковое, было всегда задумчиво. Наверное, она маялась от болезней, тогда Андрей не мог этого понять, страдала от своей немощности, но на её старческом, испещрённом глубокими морщинами лице при виде детей вспыхивали острые лучики.
Тётя Параша выходила к дороге, в большой, похожей на абажур, глиняной миске выносила груши. Плоды рождались на грушах-дичках жёсткие, вяжущие рот, но стоило им полежать неделю-другую в соломе, и они, побуревшие, таяли во рту, как сладкие карамельки. Вот этими грушами или вкусным компотом из сушёных яблок угощала тётя Параша деревенских ребятишек. Выработалось даже негласное правило: в любой молоканский сад можно было залезать, отрясти какую-нибудь яблоню или грушу, но только не к Полуниным (такая фамилия была у тёти Параши и её сына – длинноногого с клешневатыми руками Ивана Степановича).
В тридцатом, когда пошли в Парамзине почти ежедневные собрания по организации колхоза, молокане затаились, притихли, как воробьи в метельную погоду под соломенной крышей. Но раскулачивание начали именно с них.
Андрей возвращался из школы и стал невольным свидетелем выселения молокан. Несколько розвальней, запряжённых их же рыжемастными битюгами, работящими лошадями, которыми восхищались крестьяне, были загружены всяческим барахлом, перинами, одеялами, полушубками.
На нескольких санях были установлены окованные железом сундуки, стулья, табуретки, Андрей даже удивлённо подумал про себя: «Неужели и это потащат за тысячи вёрст?»
О переселении в деревне говорили давно, ещё в прошлом году. Молокане успели кое-что продать за бесценок из своего хозяйства, даже мать Андрея купила у них огромный двухведёрный чугун, в котором варила свёклу для коровы и поросят.
На одной из подвод Андрей заметил своего сверстника, Серёгу Авдонина, в драной шубейке, в подшитых валенках, бледного, взволнованного. Андрей подбежал к нему, спросил тихо:
– Ты куда, Серёга?
– Нас на Соловки отправляют…
– А где эти Соловки?
Андрей уже не раз слышал слово «Соловки», ему оно казалось страшно далёким краем, где по земле ползает страшные чудовища, способные проглотить добрых людей. Тогда ему стало страшно за Серёгу, он представил, как это чудовище заграбастает в пасть его черноволосого соклассника, и от человека ничего не останется. Ещё ему казалось, что на Соловках нет ничего, кроме стылого фиолетового снега и огромных деревьев, подпирающих небо.
Так уж потом судьба распорядилась, что в саратовском госпитале он неожиданно встретил Серёгу. Есть такая категория людей, которых узнаёшь, как говорят, за сотню вёрст, ни с кем не спутаешь. У Серёги были жгуче-чёрные, с грачиным отливом, волосы, с единственной седой точкой около макушки. Андрей, ковыляя в госпитальном сквере, издали увидел солдата, стоявшего к нему спиной, и не мог ошибиться – только у Серёги такие волосы.
Он окликнул его, и Серёга оглянулся, сверкнул обжигающей черноты глазами. И горло точно ошпарил глоток кипятка – до того неожиданна была эта встреча. Андрей не мог сначала даже слова вымолвить. Он обрадовался Серёге, как можно обрадоваться самому близкому и родному человеку. Хотя после их разлуки прошло много лет, и каких лет!
Тогда они проговорили, наверное, часа три, пока за Андреем не пришла сестра, позвала на перевязку. Они встречались ещё несколько раз, но через неделю Серёга опять ушёл на фронт. Ушёл и затерялся, хотя обещал написать письмо на госпиталь.
Ох, сколько на фронте всяких нелепых случайностей было! Ни на минуту, ни на секунду нельзя было учесть, что произойдёт с твоей жизнью, с друзьями, находящимися вокруг.
Один выстрел, разрыв – и образуется провал, только цепкая память бережёт до поры, до времени облик человека.
Андрею припомнились страшные рассказы Серёги о соловецкой жизни, об этом мрачном, осклизлом, как камень-голыш, острове, щедро политом людской кровушкой, крупным потом, печальными слезами. Серёжкин отец Мирон Васильевич, человек угрюмого взгляда, жёсткий, с колючими глазами, в которых, наверное, охранники всякий раз угадывали неприкрытую озлобленность и грусть, нелепо погиб в первый же год ссылки. Как объяснили охранники, его привалило бревном на нижнем складе, где они грузили лес.
Потом Серёга похоронил мать, которая не перенесла смерти мужа. Только сильных духом людей беда закаляет, делает мужественными и спокойными, а мать у Сергея была человеком мягкой души, полная покорность судьбе жила в ней. Наверное, можно сосчитать людей, которые умирают от болячек, всяких недугов, от нелепой пули на войне. Но сколько гибнет от душевных травм, которое страшнее всяких болезней и недугов берут человека в жёсткие клещи, из которых только один путь – в могилу. Видимо, рассуждал Серёжка, так и произошло с его матерью.
…В конторе колхоза ярко багровели стёкла от вечерней зари, от усталого предзакатного солнца. На деревянном крылечке, переступая с ноги на ногу, стояли деревенские мужики – Илюха Минаев, Василий Андреевич Боровков, Сергей Яковлевич Зуев – «ударная колхозная сила», как любит называть их Бабкин. Мужики курили, сизые полоски дыма тянулись над крыльцом, о чём-то сосредоточенно спорили. Правленцев не было видно, значит, они уже заседали, а эти коротали время за цигаркой в ожидании вызова.
Эх, обмелела деревня на мужиков, проклятая война косой выкосила мужское население, разбросала, как в ветреную погоду кленовые листья. Ещё недавно в деревне было шестьдесят дворов, и в каждом – мужики молодые и старые, работники и умельцы. Были они разные: добрые и злые, застенчивые и говорливые, весёлые и угрюмые. Без разбора подобрала их война, уравняла и правых, и виноватых, разбросав по белу свету неприметные могилы, затянула травой!
Колхоз до войны славился, недаром имел громкое название «Борец за социализм». Уж кому пришло в голову это название, трудно сказать, а теперь в обезлюдевшей деревне звучало оно, как издёвка над здравым смыслом.
– Не вызывают? – спросил Андрей у Василия Андреевича – самого старшего по возрасту мужика с рыжими, взлохмаченными волосами.
Василий Андреевич кисло улыбнулся, подмигнул:
– Не торопись, ещё своё получишь.
– Было бы за что? – усмехнулся Андрей.
– Ты знаешь, – Боровков хитро прищурился, – случай был у нас в деревне. Касьян Прохоров возвращается домой пьяненький, а баба на пороге ждёт. И не успела слово сказать – Касьян её хрясь по салазкам. «За что?» – спрашивает. Касьян отвечает: «Знал бы за что – убил бы».
Мужики блаженно заулыбались, но Андрей не поддержал этого благодушного настроения, стоял сосредоточенный, сдвинув свои смолистые брови к переносью. Нет, не мог он расплываться сейчас в улыбке, и даже не вызов в правление тому причина. Он хорошо знал биографию Боровкова и не мог спокойно говорить с этим человеком. Нет, напрасно тот сейчас под этакого простачка, добродушного рубаху-парня работает.
Знал Андрей ещё на фронте – ему в подробностях об этом написала мать – как дезертировал Боровков с фронта в сорок втором. Тогда его часть стояла под Воронежем, он и дал дёру. От Воронежа до Парамзина добрая сотня километров наберётся, и Боровков добрался домой на третьи сутки, как ночной вор пробрался в дом и девять месяцев скрывался под печкой.