Сергей Яковлевич слыл в деревне мужиком основательным, вдумчивым. И работал он на совесть, не жалел сил, не выглядывал. Вон и сейчас на его руках мясом розовели ладони. Значит, намял плугом-то за день.
Глухов засмеялся, поднялся, пошёл к столу:
– Ну, где расписаться?
Колхозный бухгалтер Семён Степанович опустил очки, зашелестел бумагами:
– Давно бы так, товарищ Глухов! А то развели волынку на всю ночь.
За окном, и правда, немного посветлело, видимо, скоро рассвет. Из деревни в раскрытые окна доносился петушиный крик. Андрей расписался, провёл ладонью по лицу, точно разгоняя сон, спросил у Бабкина:
– Ну что, можно уходить?
– Нет, Андрей, ещё один вопрос. Разнарядка к нам пришла по посылке в школу ФЗО. Как ты смотришь, если мы Лёньку твоего пошлём, а?
Всё ожидал Андрей, только не этого.
– Нет, – твёрдо и громко сказал, – никуда Лёнька не поедет. Уж лучше меня пошлите!
– Когда нужно будет – и тебя пошлём! – взгляд у Бабкина стал холодным, даже каким-то страшным. – А вот на сисяшешный момент Лёнька…
Любимое председателево выражение «на сисяшешный момент» в другое время вызвало бы улыбку, но сейчас Глухов чувствовал, как гулко стукнуло сердце, будто в пустоте. Он казался себе человеком, у которого отбирают надежду, рушат такой шаткий неустойчивый мир и лад в их семье, и он выкрикнул пронзительно:
– И не думайте, Степан Кузьмич, и не мечтайте! Лёнька учиться будет, он в среднюю школу поступит.
– Ну и силён ты, Глухов, совсем от рук отбился! Непонятно разве – разнарядка есть…
– А я на эту разнарядку… с прибором кладу, – и пошёл, покачиваясь, к двери. Ему послышалось слабое тарахтенье сердца, словно в машине, а тело, будто обожжённое сухим огнём, натянулось до треска.
* * *
…Глуховы, кажется, испокон веков жили в Парамзине. Их деревянный маленький домик, рубленный из ольхи, похилившийся за последнее время, стоял почти в центре деревни. Рядом сверкал и искрился пруд, выкопанный мужиками, и когда весной он принимал в себя ручьи со всех прилегающих полей, вода плескалась почти рядом с домом.
Наверное, в каждом человеке однажды просыпается стремление узнать о своих предках, заглянуть туда, в далёкую, уже покрытую толстым пластом забвения жизнь, осмыслить вопрос: кто ты, откуда? У Андрея этот вопрос возник однажды, когда он учился в школе, а дед его, Фёдор Петрович, небольшого роста, сутуловатый старик с бородкой клинышком (дед чтил власть, никогда с ней не вступал в противоречие, поэтому бородку носил под Калинина и очень гордился, что был с ним, как он говорил «годком», то есть родился в один год) начал рассказывать их родословную.
Конечно, многое забылось, истёрлось временем, как истирается даже камень-голыш около дома, на котором дед часто точил топор или нож, но главное сохранилось, отложилось надолго.
По рассказам деда, парамзинский барин, охотник и картёжник, на охоте так расхвалил своих борзых, которые в несколько минут догоняли зайцев, такими были они резвыми, «прогонистыми», как говорил дед, подминали косых под себя, что один из гостей не выдержал, предложил любую замену за этих породистых сук.
Имение Парамзино приходило в упадок, вспыхнувшая, как пламя, холера за два года покосила много мужиков, и чернозёмные земли, оставленные без пахарей, начали затягиваться серым ковылём. Поэтому барин и запросил за собак две надёжные крестьянские семьи, работящие и смиренные.
Дед не знал, как проходили дальше торги, но через год Глуховы и ещё семья Касьяновых оказались в этой деревне. Отец Фёдора Петровича, Пётр Макарович, с одинаковой сноровкой управлявшийся с любым инструментом, за поллета навалил в прибрежном ольшанике сотни две лесин, выволок их на сухой выгон и принялся рубить дом.
Парамзинские жители, чаще всего лепившие дома из самана – глины, перемешанной с соломой, нередко приходили на выгон полюбоваться этой работой, чистой, любовной, при которой дерево словно становилось блестящим. Кажется, ни одного лишнего удара не было у Петра Макаровича, и топор, как по отметине, гнал щепу. Впрочем, и сыновья его, молодые, сильные Илларион и Степан (дед родился позже) не уступали отцу, ловко орудовали плотницким инструментом.
Сруб получился гладкобокий, с аккуратно подогнанными пазами, будто простроганный рубанком. И когда венцы сажали на сухой мох, брёвна, точно клеем, приклеивались, ложились паз в паз без подгонки.
В июле Пётр Макарович перевёз сруб на облюбованное место, попросил соседей помочь собрать его на фундамент из кирпича, заложенный предварительно.
Сруб установили к вечеру, когда багровая туча вспенилась на юго-западе, а молнии раскраивали небо на части. Но несмотря на приближающуюся грозу, не забыли земляки исполнить вековую традицию – стащили с Петра ситцевую новую рубаху, располосовали на клочья, а потом на высоком шесте водрузили над срубом.
Дед не мог объяснить Андрею смысл этого ритуала, но даже Андрей застал эту традицию, когда над новым срубом трепыхалась как знамя порванная сорочка хозяина, не тряпьё какое-нибудь, а новейшая, может быть, даже ни разу не надёванная!
В течение лета Пётр Макарович сделал верх, покрыл его соломой, застелил полы из широких сосновых досок, а к Козьме и Демьяну – престольному деревенскому празднику – затопили печь, и ещё одно подворье появилось на парамзинской земле.
Когда-то дом напоминал тесный улей – у прадеда, а потом и у деда Фёдора семьи были большие, дружные, спокойные. Только у Андреева деда Фёдора Петровича было три дочери и четыре сына. Перед революцией дед построил новый дом, опять ольховый, тёплый, как баня.
Так сложилась судьба, что бабка Андрея умерла рано, когда Фёдору Петровичу было сорок шесть лет и, наверное, дед мог бы почать новую семью. Сейчас даже кажется странным – молодой, ещё в силе мужик, один, как бобыль. Но, может, не было у деда Фёдора никого на свете милее и дороже, чем его Настасья – невысокая, смуглая крестьянка, впрочем, не по-крестьянски любившая кошек и собак, которых она чуть ли не специально собирала, да игру в карты «на спички».
Андрей бабку не помнил, она умерла за год до его рождения. Да вообще жизнь выдавила имена близких родственников из головы; когда умерла мать, Андрей с трудом вспоминал дядьёв и тёток, их адреса, чтоб послать телеграммы. Приехали немногие – тётки Вера и Настасья да дядя Илларион, самый грамотный из Глуховых.
Дядя Илларион работал главным агрономом МТС, у него была пролётка с резвой лошадью. Вот на ней он и приехал вместе с женой Надеждой Антоновной, про которую в семье говорили, что она беженка, то есть в годы гражданской войны, отступая от немецких войск, чудом оказалась с матерью и ещё двумя сёстрами в станционном городке Грязи. Дядя Илларион служил после срочной службы в железнодорожной охране и подсмотрел красивую хохлушку, а она «закохала» молодого охранника на всю жизнь, нарожав ему троих детей – сына-красавца под два метра и двух дочерей.
Но самое главное, на похороны приехал дед Фёдор Петрович, который жил у Иллариона – как-никак «харч», по выражению деда, у главного агронома был повольней. Дед приехал мрачный, весь какой-то стал тщедушный. Наверное, правду говорят, что на свете ничего нет дороже родины и матери. Дед долго бродил по деревне, а потом перед домом опустился на колени, заплакал. Трудно было наблюдать всё это, будто каялся в каком грехе старик. Дядя Илларион с трудом оторвал старика от земли, счистил грязь с колен, потащил в дом.
Дед умер через неделю, ночью. Последний, выходит, поклон отдавал дед родной земле, в мыслях прося прощения за всё плохое и хорошее, что успел совершить в жизни. Так она устроена, что чем дальше живёшь, тем всё сильнее тяга к родной земле, даже сравнить не с чем эту тягу – особое чувство возникает в груди, мягкое, как воск, даже у самых крепких наворачиваются слёзы на глаза. Наверное, каждому вспоминаются самые близкие люди, детство, беззаботная молодецкая удаль, когда сила плещет через край.
Андрей вспомнил сейчас, как перед войной ловили они с дедом карасей в пруду. Ещё белели плешины снега на полях, в лощинах резвилась мутная вода, а дед не выдержал, ушёл в Песковатку. Он вернулся к вечеру с мешком за плечами, присел к столу, чтоб закурить. Дед был лёгок на ногу, говорят, в молодости за день доходил до Тамбова, а это не ближний край – добрых сто километров наберётся, и на другой день возвращался пропылённый, загорелый, пил кружку студёной воды и принимался за работу.
В тот вечер, когда вернулся из Песковатки, он не утерпел, достал из мешка вентери, похвастался Андрею:
– Видал, Андрюха, какие подарки кум Прохор мне отвалил.
Дед Прохор был женат на одной из сестёр Фёдора Петровича. Видать, угодил подарком дед Прохор; целый вечер дед разглядывал вентери-двухкрылки, кое-где заделал дратвой дыры. Подмигнув, сказал Андрею: