- Бегите! - крикнула ей женщина. - Бегите за мной. Неужели вы не видите?
Машенька посмотрела вниз и прижалась к стене, потрясенная, как ударом, силой открытого отчаяния толпы, запрудившей шоссе.
Москва бежала, и отсюда, с высоты каменных ступеней полукруглого крыльца, Машеньке открылось это бегство по единственно свободной от немцев артерии старому пути на Восток, каторжной Владимирке, дороге русских энтузиастов, утоптанной кандальными ногами. Этот открытый путь страдания нес на себе уже утратившую порядок, сбившуюся, зловеще вспененную толпу, сквозь которую прокладывали путь автомобили, велосипеды и неожиданным татарским обилием хлынувшие обозы.
Машенька глядела вниз, непонятным усилием выхватывая из неразлитного течения безымянной плоти детские башлыки, платки, кроличьи береты, ушанки, шляпы и задранные лошадиные морды в инее и храпе.
- Всеобщая эвакуация, - крикнула женщина и потянула Машеньку за рукав. Москву отдают!
Машенька поняла, что это и было знанием, поднявшим город в его поспешный исход, но что-то восставало в ней, мучительно сламывалось в груди, и, подавляя внезапную боль, она крикнула:
- Не отдадут! - и повторяла надсадно, уже стыдясь себя: - Не отдадут! Не отдадут!
Но женщина соскользнула в человеческую реку, несущуюся под улюлюканье автомобильных гудков, ржанье лошадей, скрежет полозьев по асфальту и вопли сорванных голосов, старавшихся отыскать друг друга и обещавших встречу в Рузаевке.
Освобожденная от страха за ребенка, Машенька с отстраненным интересом приглядывалась к людскому потоку. Он то растягивался, ускоряя течение, то теснился, омывая внезапной преградой застопоривший грузовик, а затем гулко устремлялся вдаль. Вековая привычка к бедствию очнулась в народе и бросила в бегство.
Машенька поняла, что, бросая Москву, люди спасают Россию, которая заключена не в ее попранных святынях, а в них самих, в их уязвимых и преходящих жизнях, слагающих неистребимый народ, - но, понимая, никак не соотносила это с собой. "Тех, что нужнее, уже вывезли прежде - на самолетах, поездах и машинах. Теперь уходят пешие. Но и тут те, что сильнее, определяют стрежень движения и теснят на обочины слабых. Неужели у них нет матерей, больных и старых, которым не по силам этот путь? Есть, - решила Машенька. - И они могли их оставить? Могли, потому что спасают детей. Природа жертвует прошлым ради будущего - это отец говорил, его слог. Только о чем говорил?.." Но Машенька не вспомнила. Как вода через воду, текли под крыльцом люди, как вода через воду... Она смаргивала рябь и прикидывала, как миновать столпотворение, когда вибрирующий визг застиг ее, заставив присесть. Люди лезли в грузовик с высокими бортами и выбрасывали из кузова свиней. Визжащие мешки, набитые жиром и жизнью, свиньи с хлюпаньем шлепались о мостовую, бились в смертном ужасе, сшибая с ног людей и образуя единую ползущую массу.
Не помня себя, Машенька сорвалась с крыльца, слепо проламывая путь, и уже за Тулинской, в виду маковок монастыря, была отброшена на груду солдатских ушанок, сваленных на мостовую. Неуверенно поднявшись, разгребая ногами шапки, Машенька прошла в пустоту переулка, придерживая руками оторванную полу и слизывая кровь с разбитых губ.
Безответные гудки разносились от свисавшей из выбитого окна телефонной трубки. Не в силах собраться, выйти окончательно из пережитого кошмара, Машенька брела в пустоту, стараясь держаться дальше от людных магистралей. Звук бегства таял, теряя свою причастность свиньям, машинам и людям. Так она вышла к Курскому вокзалу и пересекла Садовую, по которой все в ту же сторону двигались люди и грузовики. Регулировщики, желтые милицейские мотоциклы, славные девушки в формах, ходившие по шесть в ряд по сторонам тупых колбас аэростатов, и сами аэростаты внезапно исчезли. Об окно брошенной конторы бились изнутри порхающие бумаги. Форточка была раскрыта, помещение продувало, и сорванные ветром карточки и бланки из раскрытых гнезд в стенах поднимались смятенной снежной круговертью. Люди, изредка встречавшиеся в переулках, передвигались торопливо и скрытно. Они держались стен, и уклончивая повадка роднила их. Чувствовалось, что все для них решилось и незримая грань уже отделила их от уходящих. Серые домотканые платки, валенки и овчинные полушубки сменили береты, ботинки, барсучьи шубы, воротники из чернобурых лис и "сталинских бычков" - кроликов, отчего город принял вневременной, деревенский облик. На Кировской Машенька почувствовала гарь, сгущавшуюся к центру города, и поняла, что жгут архивы. ЗАГСы и заготконторы, жилотделы и родильные дома, тресты и наркоматы жгли заведомо бесполезные для врага бумаги, жгли из маниакального страха гласности, которым, как банду преступников, повязало своих граждан это огромное государство. Переулок возле Лубянки был оцеплен, у подъездов НКВД стояли крытые машины, в которые загружали одинаковые дерматиновые мешки с бирками. Машенька остановилась, безотчетно пересчитывая мешки, но ее тут же подтолкнул в спину простуженный охранник.
- Гуляй, девка, гуляй...
- Гуляю, - ответила Машенька и обошла здание площадью.
Широкий проезд продувало ветром, навстречу текли все густеющие струи дыма, и колонны Большого уже едва проглядывали сквозь гарь.
Вытирая слезящиеся глаза, Машенька чуть не провалилась в узкий шурф, пробитый в тротуаре у стены Дома Союзов. В метрах от него она заметила следующее отверстие, окруженное валиком земли, и поняла, что бывшее Благородное собрание, пережившее французов и пожар 1812 года, уже подготовлено к взрыву. "Дом Благородных Союзов", - вспомнила Машенька шутку покойного отца и подумала, что эти благородные союзы уничтожат все и вся, спасая свою власть, набитую в дерматиновые мешки с бирками.
Из пепельной мглы, как из веков, выступили боярские хоромы, кремлевские стены, по зубцы залитые красным, и башни со звездами, убранными в защитные чехлы. Машенька остановилась, опустила руки, и освобожденная пола легла на землю.
"Нет, - подумала Машенька, потому что не могла представить иное, - не будет здесь немцев".
Каждый человек, казалось ей, подумал бы так в миг страха и темноты. Каждый, кто пятился к этим стенам от наступающих танков и кто, выбросив свиней, удалялся от них, подумал бы так, стой он сейчас здесь, но стояла она одна. Машенька ощутила это безвременным знанием - и мгновение запнулось в пространстве бытия, и убегающие не спасались в будущем, а отступающие не гасли в прошлом. Машенька напрягла все силы и почувствовала, что это ей удалось: настоящее, прошлое и будущее были одним мигом, и он держался ее дыханием сейчас, у этих стен, у грани пустоты по обе их стороны. Шумно выдохнув, она подобрала полу и побрела Александровским садом через суматошную игру листьев под ногами, и дальше, за библиотеку, - прямая и бесчувственная к ветру, направлявшему путь. Внимание ее привлекли звуки, похожие на аплодисменты в полупустом зале. Она пошла на них и остановилась перед светло-серой глыбой Наркомата обороны, в окнах которой хлопали на ветру форточки.
Она узнала окошко в первом этаже трехэтажного домика напротив высоких наркоматских дверей и поняла, что привело ее сюда: здесь жила ее свекровь, мать Дмитрия, - легкая и молчаливая женщина в черном, какой она была последние годы. Ее переселили сюда из огромной квартиры после ареста мужа бритоголового человека, похожего на борца Поддубного, занимавшего высокий партийный пост. Между стекол еще стоял синий хрустальный бокал на высокой ножке, куда зимой она насыпала соль, чтобы не замерзали окна. Машенька обтерла стекло рукой в рваной перчатке и припала к глянцевой прохладе лицом в горящих ссадинах. За синим бокалом лежали трещины некрашеных половиц и тени разорения по углам - все, что осталось от непонятной ей жизни, пахшей мятой, древесной пыльцой и легким холодом увядания. Машенька вспомнила глаза этой женщины синюю преграду, - и легкий очерк головы, и рот, сомкнутый в невысказанной боли. Он все мучил Машеньку настороженным ожиданием, но раскрылся ей лишь одной странной фразой: "Василий Савельич, когда уходил, наказал Дмитрия женить, а сына назвать Авдеем. И беречь". Обидной и страшноватой показалась тогда Машеньке забота этого бритоголового деда о не зачатом еще внуке. Она смутилась и промолчала, уткнулась в плечо Дмитрия порозовевшим лицом.
Эта женщина погибла в конце июля, в третью бомбежку Москвы, когда с опозданием дали сирену и люди бросились в спасительный шатер Арбатского метро, подхлестываемые близкими разрывами и ужасом дрожащего неба. Там, внизу, в спасительной глубине подземелья, обезумевшая толпа валилась со ступеней и слепо затаптывала в камень самое себя.
Дмитрий попал туда через час после отбоя и, переворачивая десятки тел, отыскал то, что было его матерью. Он принес ее в эту комнату и ушел в ванную. Когда Машенька зашла за ним, он держал руки под краном и тупо смотрел на струю воды, стекавшую в пеструю от крови раковину. Дмитрия сильно изменил тот день. Он разом утратил мальчишескую неясность движений, самозабвенно трогавшую Машенькино сердце, и стал ощутимо похож на мать. Ночами он молча ласкал и мучил Машеньку, и она не узнавала его тело, затвердевшее в неразделенной боли. Через три дня он собрал вещи, сказал, что отказался от брони и записан в ополчение. И ушел, оставив пиджак на стуле, заломленный в странном, незавершенном усилии. Машенька вспомнила, как, сжатая кошачьим предчувствием горя, не могла ответить ему в те три невозвратные ночи, и застонала в стекло, болезненно щекочущее губы. Потом подняла голову и прислушалась.