Дорис, само собой, не сразу пообещала: как же — спешу и падаю! Она, конечно, была тогда еще маленькая, но уже привыкла, что ее часто водят за нос. Поэтому, прежде чем что-то пообещать, желала знать, что она обещает и на каких условиях. Вот и попросила, чтобы ей рассказали больше.
Рита засомневалась, но потом все же уступила Дорис Флинкенберг. Они с Сольвейг случайно оказались на берегу в то утро. Туда пришла девушка, та американка, и там все и случилось, рассказала она. Была большая ссора, но не между американкой и Сольвейг с Ритой, а с тем, с кем она встречалась до этого… больше она, во всяком случае, ничего об этом сказать не может — и да, американка упала в озеро, но выплыла.
— К счастью, — с облегчением добавила Рита. — И отгадай, кто ее спас? Сольвейг.
Сольвейг отлично плавала и смогла спасти утопающую.
Американка была так ей благодарна. Ну прямо не знала, как отблагодарить.
И тогда она им все рассказала — ужасную историю, в которую она, эта американка, оказалась втянута вместе с другими людьми, не с Бенгтом и Бьёрном и не с ними самими, но с совсем другими людьми. И что поэтому ей надо уехать. Она должна исчезнуть. Совсем.
Она, значит, попросила девочек молчать обо всем. О том, что они видели ее утром. Она должна исчезнуть, и пусть ее считают пропавшей.
Может она на них положиться? — спросила их американка.
И Рита с Сольвейг дали честное слово.
А потом, когда Рита рассказала об этом Дорис Флинкенберг, она попросила ее о том же.
Может она теперь положиться на Дорис? Что та сохранит тайну, которую узнала? Дорис еще немного сомневалась, в основном для виду, а сама она уже думала: как здорово, что ей доверили что-то такое большое и важное, от чего зависит жизнь, — и уже была готова на все. Тогда Рита снова сказала:
— Понимаешь, Дорис. В этой истории столько людей замешано, что если она выйдет наружу, то ничто не останется как прежде. Даже в доме кузин…
И это, конечно, убедило Дорис Флинкенберг. Если что-то неисправимо пошатнется в доме кузин — она останется без настоящего дома и вынуждена будет вернуться к мамаше с болота, а страшнее этого Дорис Флинкенберг ничего себе представить не могла.
Так что она в конце концов пообещала и даже заверила: она ни за что на свете никогда ничегошеньки не скажет.
— Смотри, и маме кузин тоже ни слова! Обещай.
Это было труднее всего.
— Запомни, Дорис. Все очень осложнится, если это откроется. А ты ведь помнишь, какой ужас ей пришлось пережить, маме кузин. С Бьёрном…
— Потому что самое плохое в этой истории, — сказала в заключение Рита, — это что Бьёрн, кажется, убил себя из-за Эдди. Он был так в нее влюблен. И — он ее не знал. Не понимал, кто она. Ему было тяжело узнать, что она, возможно, была совсем иной, чем он себе ее представлял. И не забывай, Дорис: у Бьёрна был тяжелый характер. И он не первый в их семье, кто кончил жизнь самоубийством. Там почти все стрелялись. По разным причинам.
— Для мамы кузин это был такой удар.
Это-то Дорис Флинкенберг прекрасно понимала. Поэтому она пообещала. Пообещала в конце концов. И слово свое сдержала.
Дорис Флинкенберг была не из тех, кто распускал язык, если дал слово молчать.
Труднее всего было с мамой кузин. Но с другой стороны, столько всего хорошего произошло в то время в их жизни.
И с Сандрой. Это уже совсем другое. Она надеялась, что каким-то образом, в игре, они доберутся до правды.
И тогда нельзя будет сказать, что она нарушила обещание, раз все случилось само собой — в игре.
И все же — теперь, обдумав все хорошенько, она ясно понимала — в истории Риты было много неувязок. Столько напрашивалось вопросов про то и про это, столько там было ДЫР.
Так что ей непросто было решиться заговорить с Никто и Кенни. Ну.
В общем, это удалось.
Так. Ага. Но если кто-то говорит неправду, если в рассказе есть дыры и вам это известно, что с этим делать?
Если в рассказе, возможно, есть дыры.
Если никто из переживших это ничего не желает знать.
И потом, Сандра. Во-первых, она была в отъезде. На Аланде, проклятом Аланде. Во-вторых, почему она вечно бегает в одежде Эдди, воображает себя ею, напевает ее песенку и выставляет себя на посмешище — как раз когда надо вести себя нормально, все как следует изучить, собрать факты и на самом деле узнать эту американку.
Походить в ее мокасинах. Как говорят индейцы. Хотя бы один денек.
Кривляться перед придурком. Бенгтом. Да, да. Дорис-то это видела. Она это заметила, да. Сандра, Сандра, она ее насквозь видела.
Так-то. Но и что с того, что ей это известно? Проку от этого явно не много.
Дорис Флинкенберг переминалась с ноги на ногу на скале Лори у озера Буле (а еще вдобавок это проклятое беспокойство всякий раз, когда Сандра Вэрн в отъезде).
Тайна американки. Ха. Ха. Ха.
И все же — такой тихий день. Тихо не только здесь у озера, где всегда тихо, но и в лесу тоже. Ни ветерка. Никаких волн на воде. Ничего.
Это ненормально. В высшей степени ненормальная тишина в ненормальную погоду.
Но, по крайней мере, ненормальная погода была объективным фактом, о котором говорили даже по радио. Говорили в этот самый день в местной утренней программе, всего несколько часов назад в кухне кузин, когда Дорис вновь чувствовала, что ее охватывает беспокойство.
Сестра Ночь, Сестра День. Это странное беспокойство, когда Сандра Вэрн уезжает.
Но Дорис Флинкенберг еще не представляла, что принесет ей наступивший день.
«Земля кипит, — объяснял по радио метеоролог. — Странный локальный феномен. Очень интересный. Такое редко случается в этих широтах. Сочетание повышенной влажности воздуха и…»
Дорис не больно-то это слушала, она перевела на другую станцию, где передавали одну из ее любимых песен.
То, что спрятано в снегу, выходит на поверхность в оттепель.
Какая все-таки хорошая песня! Но тогда она показалась ей предупреждением о том, что несет ей день.
Не-а. Вместо этого Дорис Флинкенберг, верная своей привычке, соединила слова песни с собственными переживаниями, со своим богатым миром чувств и мыслей.
Сказать по правде, порой невыносимо сентиментальным. Была у Дорис Флинкенберг такая дурная черта. Голова ее была забита мелодиями, которые она нахватала повсюду.
Например, этот короткий припев из песни Лилл Линдфорс: «Все, что казалось таким открытым, снова стало замкнутым миром». Он заключал для Дорис Флинкенберг океан значений.
Реликвия со времен женщин.
Она получила пластинку от Саскии Стирнхьельм, когда Женщины покидали дом на Первом мысе, и Саския Стирнхьельм вновь возвращалась в свою «Синюю комнату». На память.
И Дорис помнила. Всякий раз, слушая эту пластинку, она вспоминала.
И скучала по женщинам, по тому времени, когда они были там.
Когда Женщины были там. Не целую вечность назад. Несколько месяцев, может, чуть больше. Чуть больше полугода. Прошлым летом. И все же. Вряд ли кто об этом еще помнил. Как все было. И сама Дорис, хоть и хотела помнить, уже так много забыла.
Кроме самого конца, конечно. Это-то помнили. Очень типично. Тот бледный денек, когда они стояли на дворе кузин: мама кузин, Рита, Сольвейг и она сама — и смотрели, как Женщины грузят свой багаж в автобус «Духовные странствия Элдрид», который, конечно, потом не пожелал завестись, и пришлось звонить Бренду и Оке Линдстрёмам, чтобы те приехали и довезли Женщин на групповых такси, за две ездки, до автобусной остановки на шоссе, с той стороны, которая вела к городу у моря.
Этот светло-красный автобус «Духовные странствия Элдрид» так и простоял потом на дворе кузин много месяцев, в конце концов его пришлось отбуксировать назад, не Женщинам, но той семье, что вселилась в дом на Первом мысе после Женщин. Семье Бакмансонов. Самая обыкновенная семья: мама, папа и сын, которые, как уже тысячу раз говорилось, были прямыми наследниками законного владельца.
Обычная семья. Все как полагается. Как и следовало тому быть. Ужасно милые люди, ужа-а-сно, как скажет Лиз Мааламаа когда-то в будущем.
Но тогда они стояли, не подозревая о том, что произойдет: мама кузин, близняшки и Дорис Флинкенберг, в тот, значит, странно душный день в мировой истории, когда Женщины собрали вещи и оставили Поселок навсегда, стояли, и мысли у них — во всяком случае, у Дорис Флинкенберг — были невеселые. А папа кузин — у окна где-то в глубине комнаты, это было ясно и не нуждалось в проверке; не было там только Бенгта, он лежал в своей комнате в сарае, пьяный в стельку, чтобы ничего не видеть и не слышать. Женщины уехали, двор опустел, лишь Лилл Линдфорс пела печально, как раз под настроение, в голове Дорис… «Все, что казалось таким открытым, снова стало замкнутым миром», но это хрупкое настроение недолго висело в воздухе, вдруг над двором отозвалась эхом другая мелодия.