на Россию очистительный смерч. И она в целом достойно встретила вызов истории, не дрогнув перед начавшимся Апокалипсисом.
Щедроты сердца не разменяны,
И хлеб — все те же пять хлебов,
Россия Разина и Ленина,
Россия огненных столбов!
…………………………………
И день грядет и — молний трепетных
Распластанные вечера
На труп укажут за совдепами,
На околевшее Вчера.
(В. Нарбут. «Красная Россия», 1918)
Евангельский образ пяти хлебов, которыми насытились пришедшие слушать Христову проповедь, и библейский образ путеводного огненного столпа усиливают профетическое звучание этого стихотворения, в котором тема смерти соседствует с темой преодоления, грядущего возрождения. Однако даже те писатели и художники, что безоговорочно признали новую власть, именно в ней усматривая осуществление своих мессианских чаяний (философов же, как известно, после 1922 г. в стране почти не осталось), разумеется не могли предвидеть, чем обернутся в недалеком будущем щедрые посулы большевиков. Так и Нарбут едва ли мог предположить, что ему, революционному футуристу, придется разделить участь того самого Вчера, что было пристрелено за углом чекистами.
* * *
В. Ходасевич, который, по свидетельству его первой жены А. Гренцион, «принял революцию радостно», вступил в союз поэтов и более четырех лет охотно печатался в советских изданиях, в сущности тоже руководствовался евангельским мифом.
Его сборник конца 1917 г. «Путем зерна» исполнен эсхатологического пафоса;
И ты, моя страна, и ты, ее народ,
Умрешь и оживешь, пройдя сквозь этот год…
Мифологизированное апокалиптическое сознание российских литераторов, встретивших революцию, должно было пережить суровое испытание в столкновении с прозой военно-бюрократического «коммунизма». Ходасевич, с его традиционным космизмом, долгое время склонен был видеть в происходящем желанную зарю обновления. Опустошительная война на необъятных пространствах России воспринималась поэтом как Армагеддон, ленинские декреты — как благая весть нового мессии, а огромность свершений порой затемняла их смысл, оставляя лишь ощущение бездны. Оттого стихи Ходасевича послереволюционного российского периода, представляющие собой диалог со Всевышним и включающие прозрачные аллюзии на Откровение Св. Иоанна, так часто пронизаны эсхатологической тоской, ностальгией по жертвенной героической гибели в духе вагнеровской «Гибели богов»:
И с этого пойдет, начнется:
Раскачка, выворот, беда,
Звезда на землю оборвется,
И станет горькою вода.
Прервутся сны, что душу душат,
Начнется все, чего хочу,
И солнце ангелы потушат,
Как утром — лишнюю свечу.
(«Из окна», август 1921)
Большевистская действительность новой России слабо соотносилась с идеалами Ходасевича. В этой изнасилованной стране, где кошмары арестов и расстрелов соседствовали с гротескной нелепицей разрастающейся бюрократии, уже нельзя было ни достойно жить, ни достойно умереть. Иллюзии постепенно развеивались, мифы таяли, революционно-патриотический угар проходил. В 1922 г. Ходасевич нашел в себе силы поменять служение Зверю на добровольное изгнание.
* * *
Не все интеллектуалы, бывшие свидетелями «невиданных мятежей», даже в самом начале питали иллюзии относительно светлого будущего страны и ее мессианского предназначения. Марина Цветаева, далекая от политики и по молодости не слишком глубоко вникавшая в суть революционных событий, пророчески обронила уже в мае 1917 г.:
Свершается страшная спевка, —
Обедня еще впереди!
— Свобода! — Гулящая девка
На шалой солдатской груди!
(«Из строгого, стройного храма…»)
Оставшись в голодной и холодной Москве, проводив мужа в Белую армию, Цветаева восприняла торжествующую охлократию с ужасом, болью и отвращением. Именно в этот период в ее поэзии появляются горькие ноты библейского профетизма:
Бог — прав
Тлением трав,
Сухостью рек,
Воплем калек,
Вором и гадом,
Мором и гладом,
Срамом и смрадом,
Громом и градом.
Попранным Словом,
Проклятым годом.
Пленом царевым.
Вставшим народом.
(«Бог прав…», 1918)
«Блевотина войны — октябрьское веселье!» — отозвалась на большевистскую революцию Зинаида Гиппиус спустя всего несколько дней после переворота. Прозрев. что «народ, безумствуя, убил свою свободу», с пафосом Кассандры она предвещала:
Марина Цветаева
И скоро в старый хлев ты будешь
загнан палкой,
Народ, не уважающий святынь!
(«Веселье», 29.10.1917)
Когда по ленинскому указу в России была задушена свобода слова, когда грянула гражданская война и красный террор железной пятой растоптал «вековые чаяния» интеллигенции, поэтесса — намного раньше своих собратьев по перу — пришла к горькому осознанию конца российской истории, что для нее было равносильно смерти:
Если гаснет свет — я ничего не вижу.
Если человек зверь — я его ненавижу.
Если человек хуже зверя — я его убиваю.
Если кончена моя Россия — я умираю.
(«Так есть», февраль 1918)
Непримиримая ненависть к «Совдепии», невозможность примириться с насилием над свободой и демократией привели Гиппиус и всех ярых противников большевистского террора в стан белых и далее — в изгнание, где им суждено было остаться навсегда, чтобы издали следить за осуществлением своих мрачных пророчеств. Иные же предпочли остаться в России и разделить ее участь, надеясь, конечно, что страна рано или поздно выйдет обновленной из «огненной купины».
Вскоре стало очевидно, что «новой культуре» России не нужны ни Блок, ни Гумилев, ни Брюсов, ни Волошин, ни Цветаева, ни Бальмонт, ни Белый, ни Мандельштам, ни Вяч. Иванов. Время пророков близилось к концу.
Он сказал: Довольно полнозвучья,
Ты напрасно Моцарта любил.
Наступает темнота паучья —
Здесь провал сильнее наших сил.
(О. Мандельштам. «Ламарк»)
Прощаясь с родиной, Марина Цветаева обращалась «к городу и миру» со словами укора и зловещего предупреждения:
Ведь и медведи мы!
Ведь и татары мы!
Вшами изъедены
Идем — с пожарами!
……………………
— Во имя Господа!
Во имя разума! —
Ведь и короста мы.
Ведь и проказа мы!
……………………
Отцеубийцами —
В какую дичь:
Не ошибиться бы,
Вселенский бич!
(«Переселенцами…», февраль 1922)
Константин Бальмонт
Старой культуре предстояло занять «последнюю ступень» в совдеповской России. Ленин, который всерьез планировал ликвидацию носителей культуры «старого мира», и Сталин, который почти довел дело Ленина до победного конца, нуждались в гораздо более податливом