– Ох и устала! Сегодня необычно богатая почта! Люди пишут, читают газеты, а ты бегай по этажам и подъездам!.. Сейчас бульончик тебе согрею!.. Курочку тебе купила!..
Она хлопотала у плиты, наливала в пиалу золотистый вкусный бульон. Он пил с наслаждением, понимая, что женщина устала и сбилась с ног, но все равно хлопочет о нем и заботится. А почему – неизвестно. Она не была ему ни матерью, ни сестрой, хотя он чувствовал к ней благодарность, и в груди возникало теплое чувство, как тогда, когда видел воркующего на балконе розоватого голубя.
Когда, покормив его, она собиралась уйти, стала поднимать на хрупкое плечо тяжелую сумку, он перехватил брезентовый ремень. Навьючил на себя суму.
– Хочешь помочь?… Да ты еще очень слаб! Полежал бы!.. А нет, так пойдем, вдвоем веселее, – обрадовалась она, поправляя ему сбившуюся под ремнем куртку.
Они поместились в лифте и спустились на улицу.
Плужников с тяжелой сумой послушно следовал за быстрой худенькой женщиной, стараясь не отстать, не потерять ее, не оказаться одному среди незнакомых домов, встречных людей, проезжавших автомобилей. Двигался за ней прилежно, не рассуждая, обремененный поклажей, словно вьючный ослик, сворачивая туда, куда устремлялась ее гибкая, стремительная фигурка. Ему нравились налетавшие запахи, на секунду рождавшие образ – то проезжавшего толстобокого автомобиля с усатым водителем, то блеснувшей в конце переулка реки, то булочной с раскрашенным кренделем, то высокого, золотистого, полного солнца дерева в глубине двора. Запахи бензина, речной воды, прелой листвы, ванили на мгновение связывали вместе явления мира, но потом они распадались и исчезали, отсеченные падающим лезвием, оставлявшим рядом с ним ровный, блестящий срез мира.
Они заходили в подъезды, то помпезные, с зеркалами, озаренные светильниками, с узорными опорами, по которым вверх взлетали лакированные перила, то тусклые, замусоренные, дурно пахнущие, исчерканные и изрисованные иероглифами и вензелями копоти. Женщина доставала из его сумки газеты и письма, засовывала в почтовые ящики, и он читал названия газет: «Известия», «Коммерсантъ», «Московский комсомолец», «Консерватор», «Мегаполис-экспресс», не понимая, что означают эти крупные, начертанные на газете буквы, исчезавшие в глубине металлической прорези.
В некоторых подъездах они садились на лифт и поднимались на этажи. В других же, где лифта не было, шли наверх пешком, и он на секунду радовался, что вместо нее тянет тяжелую поклажу. Но эта радость тут же пропадала в непонимании того, зачем он это делает.
Из одних дверей, на которых была табличка с фамилией Князева, выглянуло измученное женское лицо, и он услышал:
– Коленька мой из Чечни давно не пишет… Вся извелась…
Спутница его ласково, торопливо ответила:
– Вот увидите, скоро напишет… Может, в поход ушел… Может, письма в пути задержались…
Он силился понять, что значили эти слова. Почти улавливал их смысл. Но потом они разбегались, как проворные белки, и он о них забывал.
Из других дверей возник заросший, отечный мужчина в сальной пижаме, качаясь, лохматя на голове пепельные немытые волосы, принял какой-то квиток, сокрушенно произнес:
– Шабаш… Выселяют… Где же мне теперь жить?… На помойке?… Русскому человеку место одно – на свалке…
И спутница, сострадая, ответила:
– Не сдавайтесь, Иван Иванович… Подайте кассацию… И, если можно, вы бы уж пить перестали, а то беда…
Плужников чувствовал, что это беда, что седому человеку в пижаме худо, но не мог понять отчего. Причины беды скрывались за стеклянной непроницаемой плоскостью. И ее последствия были отсечены такой же отшлифованной гранью. Между этими блестящими плоскостями виднелось изможденное лицо, полные слез глаза…
Из третьих дверей посыпалась брань: там, подбоченясь, стояла толстая рыхлая женщина на слоновьих ногах, пахло горелым луком, и оттопыренные некрасивые губы выговаривали:
– Хахаля себе нашла?… Сама козявка, а ладного мужика подхватила!.. Видно, сучка не промах!.. Правильно говорят: сучка не захочет, кобель не вскочит!.. – и хлопнула перед ними дверью.
Плужников видел, как огорчена его спутница. Как мелко дрожит от обиды ее рот. Но не понимал, в чем обида, почему неопрятная злая толстуха накинулась на них.
Он пробовал спросить об этом свою спутницу. Подыскивал слова, желая их выговорить. Но язык не мог шевельнуться, будто рот был залит бетоном, в котором застыл язык. Хотел вслушаться в звук ее голоса, чтобы по его звучанию понять смысл происходящего. Но, казалось, уши его были запечатаны воском. Звук, попадая в ушную раковину, останавливался и затихал.
Когда сумка опустела и стала легкой, женщина отобрала ее у Плужникова, подвела к фасаду с застекленной витриной, над которой красовалась надпись «Продукты», оставила у входа:
– Подожди меня здесь… Чего-нибудь на ужин куплю… Будем вечером трапезу готовить, – скользнула в стеклянные двери.
А он постоял, глядя, как снуют вокруг люди с покупками, медленно, осторожно пошел туда, где, как ему казалось, находился за домами белый златоглавый собор.
Он увидел собор внезапно, словно опали серые декорации фасадов и возникла белая громада, увенчанная пылающим золотом. Стоял, обомлев, испытывая испуг и восторг, необычайную тяжесть в груди и нежное, тревожное умиление. Не умел соединить одно с другим, испытывая от этого мучительную неполноценность, тоску ущербного сознания, печаль угнетенного разума. Ему мешали любоваться собором перекрестья проводов, валившее мимо месиво автомобилей, гарь, толпа, столкновения с торопливыми раздражительными людьми. Он перешел улицу, бестолково уклоняясь от рыкающих и гудящих автомобилей, встал у соборной ограды, запрокинув голову, на которую сверху валилась золотая глыба, окруженная синевой и множеством темных мелькающих птиц, в легких касаниях окружавших сияющий купол.
– Ишь что делает воронье!.. – услышал он рядом недовольный рокочущий бас. Бородатый, сивогривый служитель в черном подряснике, тучный, могучий в плечах, стоял с метлой, смахивая с тротуара палые листья. Сурово, из-под скуфейки, посматривал в небо. – Золото склевывают и в гнезда свои уносят. Через год-полтора лысый будет стоять. Правильно говорит настоятель – надо ружья взять да и пострелять сизарей и галок, а то вон одну подшибли, а у нее клюв золотой. – Эти строгие рокочущие слова были адресованы никому или стоящему рядом Плужникову, который не мог уяснить их смысл, не мог понять, почему собор вызывает в нем сердечную тяжесть и сладкую нежность. Для какой цели сооружена эта белая громада с непомерной золотой головой?… Медленно брел прочь, переступая на асфальте кленовые листья, которыми, казалось, осыпался сияющий в небе купол.
Город, где он оказался, имел свое имя, но оно, позабытое, никак не хотело всплывать, было где-то на дне, в темной пучине памяти, лежало, расколотое, развалившееся на отдельные буквы, и из каждой на поверхность сознания тянулись длинные цепочки пузырей, показывая, что в этой бездонной пучине лежит утонувшее слово. Он старался поднять его на поверхность, но у него не хватало сил.
Его внимание привлекало множество надписей, больших и малых, высоко над крышами и вблизи, у самых глаз. Надписи, выведенные огненными газовыми трубками, начертанные неоновой краской, усыпанные блестками и бегающими вспышками, убеждали, что он попал в какой-то заморский город. «Нокиа», «Самсунг», «Аудио-видео», «Трейвл трейдинг», «Сейлинг», «Шопинг», «Форин офис», «Блэк дог», «Олд феллоу», «Инвинсибл», «Инвитейбл», «Лаки страйк», «Май фер леди», «Онли фор мен», «Инферно террибл», «Бьюти бает», «Литл чикен» – эти слова предполагали, что бегущие мимо люди говорят на иностранном, преимущественно на английском языке…
Но два мужика у ларька, держа по откупоренной бутылке пива, талдычили друг другу:
– Если ты такой, б…, упертый…
– Какого хера?… Если он будет гундеть, я его найду и урою…
Это убеждало Плужникова, что он остается на Родине. К такому же умозаключению побуждали другие, противоречащие первым надписи: «Русский асфальт», «Кухни России», «Русское лото», «Кожа России», «Волосы России», «Русский стандарт», «Бюро ритуальных услуг „Россияночка“», «Российское заливное», «Нежность России», «Российское нижнее белье», «Общество слепых „Храбрый росс“», – однако под этими надписями стояли похожие друг на друга, черноволосые, горбоносые люди в кожаных куртках и о чем-то гортанно, темпераментно разговаривали на наречии свободолюбивых горских племен.
Все это не сочеталось в сознании Плужникова. Порождало паническое беспокойство, которое не развивалось в безумную истерику благодаря прозрачной призме, куда он был запаян и где литое стекло мешало разлетаться во все стороны несоединимым словам и смыслам.
Переулками, где было много великолепных особняков розового, бирюзового и изумрудного цветов, напоминавших нежные оттенки полярных снегов, он вышел на обширную улицу, обставленную помпезными домами. Вместо нескончаемого потока слипшихся, едва текущих автомобилей улица вся, от тротуара до тротуара, была наполнена странными людьми. Они касались друг друга руками, двигались, пританцовывали, все в одну сторону, из одного размытого конца улицы в другой, такой же туманно-размытый. На тротуарах глазел народ.