Когда я сейчас рассказываю о Студии — без охоты и без чувства, я понимаю, что попал в разбойничий вертеп, каким, по существу, является любой театр, и театр самодеятельный в том числе. Но тогда, будучи новичком на этой земле, я всем сердцем воспринял студийную мораль, и степень моего очарования Студией поначалу могла сравниться только с горечью обиды в конце. Все лучшее, все моральное в моем сознании неукоснительно было связано с театром — искусством, раскрывающим истину души и делающим ее доступной другим людям. Мне казалось, что в своем юношеском одиночестве я могу соприкоснуться с родственными натурами, лишь истекая драматической кровью.
Как оно обычно бывает в тоталитарных сообществах, глава нашего театра — Ярослав Ярославович Крайний — двадцативосьмилетний антисемит с прокуренными, тусклыми, злыми глазами присовокупил к своей украинской фамилии титул «Мастер». Театр «Теамас» (Театральная Мастерская) тайно назывался «Исповедь», девочки Наташа и Инна — «худсовет». Иерархическое деление внутри коллектива подразумевало три градации — «стажер», «кандидат в члены Студии» и «член Студии» — предел роста, которого достигали немногие сдюжившие. Надо всеми нами был властен «Устав» — причудливый свод законов, составленный Мастером и утвержденный «художественным советом». Я сожалею, что этот документ стал для меня недоступен, и мне придется натужно вспоминать красноречивые нелепицы, из которых он состоял.
Начинался он с апологии Вахтанговского принципа студийности и цитат Экзюпери, по сказке которого Ярослав Ярославович поставил прелестный спектакль. Мораль «Исповеди» понуждала стажеров, кандидатов и членов Студии общаться друг с другом «от сердца к сердцу», содействовать «приручению» друг друга, обо всем наушничать Мастеру, не курить и не пить. Самому Мастеру в виде исключения было дозволено курить и пить, что, правда, законодательно оговаривалось. Студия объявлялась «театром Нового Типа», сравнивалась с монастырем, цель жизни была в служении человечеству. При этом человечеству возбранялось входить в обстоятельства Студии, и всякий, проявивший интерес к нашей деятельности в степени большей, чем предполагал Устав, объявлялся «врагом Студии». Врагами Студии становились упорствовавшие в деле приручения и косневшие в эгоизме. За все проступки Устав предполагал Драконову меру — немедленное исключение из актерской группы и присвоение статуса врага. Устав запрещал также менять прическу, читать книги и посещать самодеятельные и профессиональные спектакли «без творческой необходимости и разрешения художественного совета».
Мистериальная келейность студийного быта совпадала с моими представлениями о морали. Главное, чем я казнился, было равнодушие к миру (так как более всего меня занимали собственные проблемы), неистребимая порочность, шлейф которой я тащил из пубертата, а также тщеславие, руководившее моими поступками как в общественной, так и в частной жизни. Мне казалось, что выход тут один — спать в гробу, постигать мир в молчании и думать о смерти. Я не мог поделиться этой программой с родителями, думаю, что на этот раз меня бы не поддержала и сестра. Оставалась паллиативная мера — зажить монахом в миру, избрав Студию с Уставом пожестче. Пролистывая собственный «творческий дневник» — коричневую тетрадь за девяносто восемь копеек, я обнаружил личный, потайной Устав, созданный по мотивам всеобщего. Это небольшой текст, не имеющий художественного значения, но он, я думаю, прояснит Тебе тогдашний строй моих чувств и мыслей.
Устав стажера «Теамас» Ечеистова А. Е.
Арсений Ечеистов обязан неукоснительно соблюдать Устав «Теамас».
Все силы Арсений Ечеистов должен направлять к цели стать хорошим человеком, цели, необходимой для осуществления сверхзадачи Студии — создания театра Нового Типа.
Арсений Ечеистов не смеет раздумывать над выбором между Студией и бытом, невозможны никакие компромиссы.
Арсений Ечеистов обязан ежедневно работать над исправлением и устранением духовных и физических пороков и недостатков.
Арсений Ечеистов обязан рушить все комплексы и условности, мешающие его творческой деятельности и «приручению».
Арсений Ечеистов должен быть примером для стажеров, помогать им понять высокое предназначение Студии.
Арсений Ечеистов не смеет хамить студийцам, допускать панибратство в отношениях со стажерами.
Арсений Ечеистов обязан изживать наигрыш в жизни и на сцене.
Арсений Ечеистов не смеет не замечать фактов зазнайства, лжи, лицемерия, ПРЕДАТЕЛЬСТВА на сцене и в жизни, пусть даже это будет стоить ему карьеры или здоровья.
Арсений Ечеистов обязан работать с максимальной отдачей, инициативой, приступать к работе над ролью в тот же день, как ему поручат ее исполнение, обязан готовиться к творческому дню задолго до начала занятий.
Арсений Ечеистов должен быть требователен к партнеру, но для этого сам должен быть готов к репетиции на 100 процентов.
Судьями сценической деятельности Арсения Ечеистова являются: Арсений Ечеистов на 49,5 %, Студия и Мастер «Теамас» на 49,5 %, зрители — 1 %.
Арсений Ечеистов не смеет без надобности афишировать существование «Теамас», оглашать Устав «Теамас», личный устав.
Арсений Ечеистов должен удовлетворительно учиться в школе, затем в институте, чтобы учеба не мешала занятиям в Студии и не дискредитировала ее в глазах родителей.
Арсений Ечеистов обязан соблюдать принцип: «Студия — это монастырь».
Представляется ах до чего интересным сравнить стиль двух моих дневников. Я не помню, говорил я Тебе или нет, что в пятнадцать лет я, всячески стараясь прийти к правде в общении с собой, положил ежедневно исписывать по листу, с тем чтобы увидеть события дня в неложном освещении. По написании листок сворачивался уголком и заклеивался — я должен был прочитать этот дневник не раньше, чем через десять лет. Большей частью весь он представлял собой мусор бессчетных половых признаний. Как и положено мальчику пятнадцати лет, я грязно вожделел бесстыдную плоть мира. Я хлестал себя тернием добродетели, признаваясь перед Господом в тайной страсти к химичке, к старшекласснице, которую я называл «Prаеsent continius thens», к Ире Беклемишевой; разумеется. Кошмар уроков физкультуры — тайные взгляды, брошенные на ноги одноклассниц от кед до черных трусов, ужас себя, если мой забывшийся глаз вместо одноклассницы задерживался на однокласснике, старая кукла сестры Анджела, которой я имел обыкновение задирать юбку в ванной, моя кошка Мурка в тисках любви крутящая хвостом — увы! — и она проникла в сферу эроса. Не думаю, что у меня не было иных проблем, кроме любовных. Я даже склонен полагать, что нарочито утрировал все грязное, телесное, нехристианское, затем чтобы приблизиться к правде в понимании себя. Если я желал исповеди, то не в добродетели же мне исповедоваться? Ужас чувственности — главное переживание моего отрочества.
Творческий дневник стажера «Теамас» по времени являлся продолжением заклеенных уголков. Но насколько изменился я! Моя речь — циничная, остроумная, мой пятнадцатилетний язык, которым я гордился, который завоевывал мне друзей среди взрослых и отпугивал ровесников — на смену ему пришла какая-то пустопорожняя мура, из юного беса я перелицевался в примитивного ханжу. Я знал, что жизнь моя неправильна, и полагал, что могу изменить ее революционно. Для этого я заменил в записках слово «любовь» словами «дружба» и «творчество», а ту псевдоморальную фигню, над которой яро потешался в миру, в театральном монашестве возвел в жизненный принцип.
Из распространенных в обществе духовных увечий сентиментальность, на мои глаза, почти что самое отвратительное. Декларация чувства, не подкрепленная реальным чувством, претит мне больше, чем содомия, наркомания или патриотизм. Вот почему я недолюбливаю разговоры с американцами. Мне доводилось сравнивать особенности восприятия моей жизни приятелями-немцами и американцами. Немцы, воспитанные на романтической литературе прошлого века, плакали в положенный срок, на финальной ноте, когда занавес медленно и тяжело опускался над моим истерзанным трупом. Американцы рыдали к исходу первого акта, обнимали меня, предлагали выпить и дарили какую-нибудь безделушку для приятных воспоминаний. При этом они были вполне искренни, как вообще искренни сентиментальные люди. Да-да, никак нельзя упрекнуть сентиментальных людей в неискренности, но очень хочется их просто грохнуть. Так вот, я, вопреки природной склонности, превратился в приторного героя американского кино с глицериновыми слезами. Наиболее гнусные образчики моих писаний касались Мастера «Теамас». «Как здорово! — писал я в сахаринном экстазе, — Был прогон „Маленького Принца“. Ярослав Ярославович! Сколько добра в этом человеке! Он своим сердцем прокладывает нам роли, пробивает спектакли. Не слишком ли дорого? Репетиция была хорошая. Ярослав Ярославович не делал мне замечаний, был очень добр. Это жутко помогало. Мне захотелось работать. Он — великий педагог». В стремлении стать добродетельным, я превратился в ханжу — закономерное уродство.