«Вот она! Государственная единая национальная идея во всей своей красе. ГЕНАЦИД, воплощенный в жизнь. Пусть другие народы верят в счастливую жизнь, пусть они в едином порыве куют свое светлое будущее. Нам же надо совсем другое. Нам нужна беда. Нам нужен враг. А где беда и враг, там и страх. А где страх, там и желание защититься, спастись, размолотить всё к едреной фене, но выжить. „Весь мир насилья мы разрушим до основанья". Кто там борется за идеалы? Ха! Да в гробу мы видали ваши идеалы! Мы не воюем „за", мы воюем „против". Дайте нам все разрушить сначала. Дайте нам беду! Потому что беда — это не какие-то сказки о светлом будущем. Беда — это светлое настоящее. Беда развязывает руки. Только она и дает ту свободу, которую никогда не даст ни какой-то там абстрактный идеал, ни тихое счастье, ни демократические принципы. Хаос — вот, что способно сплотить нас по-настоящему. И его составляющие. Беда, страх и желание выжить.
Не в этой ли святой троице и заключается подлинное единство, то, что действительно объединяет и вдохновляет русского человека? Нам нужен вызов. А если его нет, мы его выдумаем — раз плюнуть! Или нет, не так. Нужна беда — мы ее создадим. Нужен враг — найдем. Но если мы сами создаем беду, так и враг, выходит, совершенно не нужен. Мы сами враги себе. И сами себя боимся. Вот тебе и страх. То есть, чтобы начать действовать, надо просто найти врага, а нет его, так найти его… в своем лице. Ха-ха. Забавно. Нет, слишком парадоксально. А почему бы нет? Мы сами — беда. Мы сами — враг. Мы сами себя боимся. Перпетуум мобиле, так сказать. Нет, стоп! А может, так все и было задумано в этом чертовом эксперименте? Не книжками объединять (вот еще глупости! слишком просто и бесполезно!), а наоборот, всучить эти книжки так, чтоб они зуд по всему телу вызвали, чтоб пошло такое расстройство желудка от этих культурных ценностей, что и не надо никакой беды и никакого врага — все вам на блюдечке поднесем. И в зубы ткнем. Тут вы блюдце хвать и вдребезги! И вот тогда начнется настоящее понимание и объединение. Такое, что все вздрогнут. „Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем". И будет такой ГЕНАЦИД, что. Интересно, а все-таки что это передо мной? Порядок или хаос? Видимо, естественное для русского народа состояние — хаотичный порядок. Или порядочный хаос, ха-ха! Черт возьми, прямо хоть диплом дописывай! Я за хаос. Но в этом хаосе есть какая-то упорядоченность, которая ему совершенно не противоречит. Разрушающая и целенаправленная сила, которая заставляет этот хаос крутиться, как будто с какой-то целью. Может, это и есть богоизбранность? Везде либо хаос, либо порядок, а у нас и то, и то в одном флаконе? Путано, путано, Антон. Эх, кабы сюда бумагу с ручкой!»
Перепрыгивая с мысли на мысль, Пахомов постепенно догонял толпу большеущерцев, подходящих к библиотеке. Он решил сделать небольшой крюк, чтобы не оказаться в задних рядах марширующих — там не услышат, а затолкают, затопчут. Надо встретить их лицом к лицу. Только так и говорить с ними. Чтоб только до библиотеки не добрались.
И Антон взял левее. Петляя по сугробам между деревьями, он понесся, оставляя справа от себя толпу, которая была настолько увлечена собственным маршем и приближающейся кульминацией, что даже не заметила маленькую фигурку, призрачной тенью мелькающую на обочине.
Следя краем глаза за шествием, Антон чувствовал, что возбужден. Но возбуждение это имело какой-то странный, почти восторженный оттенок. Давным-давно писал он свой диплом, но все это было теорией, пустыми словесами, сухой казуистикой. История была абстрактной величиной, которая не имела ни формы, ни веса. Теперь она обретала объем, плоть. Она оживала. Сходила со страниц, выпускалась из бутылки. А он становился ее свидетелем, а возможно, и участником. И это возбуждение было уже не возбуждением теоретика, выведшего новый физический закон, а скорее радостью палеонтолога, который провел всю жизнь среди книг с иллюстрациями и вдруг увидел живого динозавра. Вот оно — животное давно минувших дней. Шагает по земле, как ни в чем не бывало. Думали, умерло? Дудки! Оно просто спало все это время. А теперь проснулось. К нему уже не подойти с лупой и линейкой. У него не взять анализ крови и не пересчитать количество зубов в пасти, если, конечно, ты не самоубийца. И как бы ни был велик исследовательский азарт, от некоторых объектов изучения лучше держаться подальше. Но Антон спешил делать историю. Он спешил к своему объекту.
Эх, Антон. Сколько их было, этих шестеренок, на твоем пути! И каждая вертела тобой, как хотела. А ты все думал: решу так, решу эдак. Если б не выданный Серикову сборник Чехова, не прощальный разговор с Сергеем, не отсутствие на импровизированных поминках, не внезапный поход после Климова в отделение, не твое желание говорить с толпой на манер Цезаря. Как все-таки иногда упорядоченно складывается мозаика этого хаотичного мира. История — это как отколовшийся от континента кусок суши в океане: с одной стороны, плывет себе, пренебрегая всеми геофизическими законами, а с другой — не тонет, держится и даже как будто бы какую-то цель имеет. И мы на этом плавучем острове живем и не знаем, то ли мы сами виноваты в том, что нас несет неведомо куда, то ли есть какие-то законы, которых мы не знаем. То ли можем мы что-то изменить, то ли нет.
Маневр с опережением удался. Когда толпа почти подошла к дверям библиотеки, на крыльце неожиданно возник запыхавшийся Антон. Он поднял руки вверх, стараясь привлечь всеобщее внимание, хотя все и так смотрели только на него.
— Явился — не запылился! — раздался чей-то развязный женский голос.
— Явился, явился. Искали? — спросил Антон громко, стараясь казаться спокойным и смелым.
— Искали, было дело, только теперь на хер ты нам нужен? — выкрикнул кто-то из толпы.
— Нам теперь твое логово нужно, — крикнул другой. Пчелиным роем одобрительно загудели остальные.
— Как это? — удивился Антон, чувствуя, что не справляется с логикой оппонента.
— Да так это! — снова крикнул кто-то. — Отвали на хер с дороги!
И снова одобрительный рев.
— Да подождите! — закричал Антон, теряя самообладание. — Какое логово? Вы с ума, что ли, посходили?! Что вы собираетесь делать? Ну хорошо, разрушите архитектурный памятник, дальше что?!
— Оттащите-ка этого пиздобола, а то он, бля, нас тут всех до смерти заговорит, — сказал Денис и залился пьяным смехом.
К Антону бросились несколько человек.
— Стойте! — закричал он. — Я вам кое-что хочу сказать!
— Да хули, ёпт, слухать его, рукосуя шепельнутого? — осклабился Гришка, и все засмеялись.
— Да постойте! — снова заорал Антон. — Это все неправда!
— Что неправда? — замерла на секунду толпа.
— Да всё! Все эти книжки. Все эти экзамены. Это все придумано, чтобы… да я не знаю, зачем! Это только у нас, в Больших Ущерах! Больше нигде! Поймите! Здесь решили устроить эксперимент, ну и выдали книжки и всякое такое. Это все… эксперимент.
Так Антон крутанул последнюю шестеренку.
— Какой эксперимент? — заорали в толпе.
— Ты что, сволочь, говоришь?!
— То есть это как? — заверещал чей-то фальцет. — Мы что, кролики, что ли, подопытные?
— Да что его слушать? Он же с ними заодно!
— Это ты, сука, опыты над живыми людьми ставить вздумал?!
— Мочи гада!
В Антона полетели бутылки и палки, и толпа, как огромное многоногое насекомое, двинулась к нему.
Антон отступил на пару шагов, продолжая что-то кричать, но его уже не было слышно. Он поскользнулся, и его стащили по обледенелым ступенькам крыльца вниз. Он несколько раз ударился головой, но сознание не потерял. Ему удалось подняться на ноги и даже ударить кого-то кулаком. Но это было последнее, что ему удалось сделать, — навалившаяся толпа смяла его, как каток консервную банку. Какое-то время он еще отбивался, но что он мог сделать против топтавшего его стоногого динозавра? Голова, суставы, ребра — все, что казалось таким прочным и живучим, хрустело и крошилось в этой безжалостной мясорубке, как будто было сделано из папье-маше.
Антон проваливался в какую-то липкую темноту, выныривать из которой становилось сложнее с каждым разом. На него никто не обращал никакого внимания. Какие-то глупые мысли вертелись у него в голове, одна из которых была, что все это — просто сон. Такая смешная и наивная человеческая мысль. В предсмертной агонии мозг не в силах осознать размах беды и свою близящуюся кончину — он вечно выдумывает какие-то сказки, выдавая нам их за реальность. Он утешает человека. Он вообще всегда утешает человека. Впрочем, у Антона навязчивым припевом еще вертелась строчка «мировой пожар раздуем». Чувствуя, что задыхается, но уже не понимая, от дыма или от какого-то внутреннего огня, он, теряя сознание, стал стаскивать обмотанный вокруг шеи красный от крови шарф. «Не так же ли задыхался Сериков в своей петле?» — думал Антон, освобождая горло от липкой шерстяной удавки. Это движение хоть и отняло у него последние силы, но шарф он все-таки стянул. Теперь тот был у него в руке. Но дышать легче не стало. Хотелось разодрать горло, чтобы хлынул туда поток спасительного свежего воздуха, который Пахомов, сколько ни втягивал ртом и носом, уже не чувствовал. Как тот снег во сне, который он ел, а пить хотелось все больше. «Сжимаю перед смертью красный шарф, как пионер-герой галстук», — подумал напоследок Антон и засмеялся, но, захлебнувшись собственной кровью, откинул голову и замер.