Старый большевик товарищ Икс, который вёл этот кружок, как-то сказал всем, показывая на меня (я любил задавать вопросы, и эта привычка осталась у меня с детства до седых волос):
— Судя по вопросам этого товарища, у него знаний на профессора, только они у него неорганизованны.
И он рассказывал нам, как нужно систематизировать приобретённые знания, раскладывать их в голове «по полочкам».
Чудесным человеком был наш дорогой и незабвенный товарищ Икс.
Его спокойное, мудрое лицо и добрый взгляд из-за стеклышек пенсне стоят передо мной как пример огромной самодисциплины, дееспособности и организованности.
Но недолго я был инструктором прессы.
Между прочим, моё инструкторство показывает, сколь чутка и прекрасна большевистская партия. В лице тт. Пионтек, Кулика, Коряка, Блакитного она, как мать, поняла мою душу поэта, почти не приспособленного к жизни человека, и давала мне всяческие поблажки, «цацкаясь» со мной, как говорили мои враги, на протяжении многих лет и поднимая меня доброй рукой, когда я падал сердцем на острые камни жизни.
Великая партия. Если бы я верил в бога, то молился бы тебе, так я люблю тебя и склоняюсь перед тобой, я, твой смуглый сын, которому ты помогла до седых волос сохранить детскую душу и юную песню, что живёт только тобой, моя партия, моя гениальная мать!
Оргбюро ЦК, в лице товарища Гордона, назначило меня членом оргбюро Всеукраинского пролеткульта, куда вошли товарищи Захар Невский, Рыжов, Коряк, Пилипенко[25] и Василь Блакитный, Миша Майский[26] и Хвылевой[27].
Мы стали работать вместе в доме на Московской, 20, где я часто принимал участие в литературных вечерах.
Там я познакомился с Хвылевым.
Он сразу же захватил меня своей любовью к жизни и поэзии.
В кожаной куртке и кепке, а потом, позже, в шинели из врангелевского, или, точнее, из английского, сукна, в седой смушковой шапке ещё с империалистической войны, невысокого роста, быстрый в движениях, чернобровый и зеленоглазый, он очаровал меня своей завораживающей индивидуальностью.
Только что-то в моём подсознании восставало против его воли.
Я из деликатности соглашался с ним, мол, да, надо писать верлибром, а приду домой — и пишу ямбом.
Это повторялось не один раз, я соглашался с ним на словах, на деле не соглашался.
Наконец Хвылевому это надоело, и он махнул на меня рукой.
Он: «А ты, Володя, себе на уме!»
Я: «А что ж ты думаешь, Коля, что я под твоим умом?»
Так Хвылевой и не перекрестил меня в свою поэтическую веру.
Тогда же (это был 1921 год) приехал из Галиции в Харьков Валериан Полищук[28], синеглазый красавец с вкрадчивыми манерами, которые особенно действовали на девушек, с улыбочкой — себе на уме.
Его огромная эрудиция поражала меня.
Да ещё солнечная бодрость.
Только не нравился мне натуралистический биологизм в его поэзии, но отдельные стихи и некоторые места больших поэм меня восхищали.
Хвылевой любил повторять из Полищука:
«Котра година, товарищу?»«Друга».I далі пішласіра смута дорогипід ноги…
Или: «Нема Нікандрика, нема…» — про брата Валерия.
И были две сестры, Лика и Лёля, обе они влюбились в Валерия, и он их обеих любил.
Странно?
Но это так.
С Лёлей до Валерия у меня была любовь. Но когда я шёл от неё, то чувствовал себя после её ласк так, словно по мне проехал с грохотом и звоном трамвай.
Я знал, что это не любовь, но ничего не мог с собой поделать, её глаза были такие мистические, потаённые… Она всегда их так томно, по-восточному щурила. И ещё она околдовывала меня песней:
Это было на радостном юге,в очарованном мире чудес,где купается розовый лотосв отражённой лазури небес.
И вот туда приходила купаться красавица-египтянка Радонис. Однажды высоко над ней пролетал орёл. Увидел своим острым орлиным взором туфельки Радонис и украл одну из них. Пролетая над садами Мемфиса, резиденцией фараона, он уронил туфельку красавицы в сад властителя Египта. Фараон, разглядывая туфельку, влюбился в Радонис и приказал её отыскать.
Розыск окончился благополучно.
И царицею стала Радонис,и любима была потому,что такой ослепительной ножкине приснилось уже никому.
Лёля пела эту песню на мотив «Слышен звон бубенцов издалека».
Потом я узнал автора этой песни, собственно, этого стихотворения. Это была любимая поэтесса Игоря Северянина Мирра Лохвицкая.
И ещё я узнал, что Лёля щурит свои тёмные египетские глаза не потому, что у неё такая мистическая душа, которая высвечивает её сливоподобные глаза, а потому, что она близорука.
И чары развеялись.
Я разлюбил Лёлю.
А тут явился Полищук — пришёл, увидел, победил.
Лёля безоглядно влюбилась в Валериана, одержала победу над своей сестрой и стала его женой.
Из пролеткульта ничего не вышло. Он так и умер, не родившись.
Но перед смертью он захотел моими зубами укусить Маяковского.
Это было в русском драмтеатре, который находился тогда над Лопанью.
Приехал Маяковский, чтобы выступить в этом театре.
Мне, в порядке пролеткультовской дисциплины, было поручено выступить с негативной критикой Маяковского.
Я согласился.
Но они не знали, как я любил его.
И вот вечер.
Маяковский приехал и выступал (то ли мне так запомнилось, то ли показалось) в театральной шапочке, огромного роста, внешне резкий и беспощадный в борьбе со своими оппонентами.
А я смотрел в его глаза и видел, что он совсем не такой, каким хотел казаться. Глаза у него были грустные и добрые, добрые, полные невысказанной нежности к людям, в его глазах я словно видел свою душу.
После чтения стихов, вызвавших громовую бурю аплодисментов, началось обсуждение прочитанного и вообще — поэзии Маяковского.
Маяковский — гигант физический и гигант поэтический — расправлялся со своими врагами как со щенками.
И вот на сцену в меховой шубе лезет прямо через рампу старый и однозубый (между прочим, прекрасный человек) член оргбюро пролеткульта Рыжов.
Маяковский с высоты своего гигантского роста, расправившись с очередным своим ненавистником, спросил Рыжова, полувылезшего уже на сцену:
— И ты туда же, детка?!
И Рыжов испуганно попятился назад, так и не выступив против Маяковского.
Тогда дали слово мне.
Я спросил Маяковского:
— Вы были на фронте?
— Был.
— Я ещё никогда не читал и не слышал такой потрясающей поэзии. В её гигантских образах и могучем ритме чувствуется железная поступь Революции. Вы — великий поэт. Разрешите пожать вашу руку.
И он, взглянув на меня добрыми, человечными глазами, утратившими свою остроту от запала полемики, протянул мне руку, которую я бережно пожал.
А потом пролеткультовцы говорили, что «Сосюра целовал ноги Маяковскому».
Товарищ Блакитный, как редактор газеты «Вісті» (тогда она была «Вісти», а не «Вісті», как потом), позволил мне жить на чердаке редакции, где когда-то, ещё до революции, была церковь Юзефовича, редактора газеты «Южный край», переоборудованная позже под клуб.
Зимой здесь было очень холодно, и меня спасала меховая шуба, которую я впервые в жизни купил на гонорар за поэму «1917 год».
В той бывшей церкви я жил и писал стихи, и туда ко мне приходила Лёля с её мистическими глазами, в которых я так горько разочаровался, когда узнал, что их мистичность не что иное, как близорукость.
В этой же церкви у нас проводились литературные вечера, на которые приходили все, кто любил украинскую литературу. А таких было много и становилось всё больше.
После суда «над пролетарскими поэтами» клуб наш в церкви проработал недолго.
Масштабы расширились, и литвечера перенесли в Крестьянский дом на площади Розы Люксембург.
Хвылевой благодаря своей притягательности и огромным знаниям русской и украинской литературы (по сути, он был, как и я, учеником великой русской литературы, наших классиков и народа) собрал вокруг себя целую плеяду молодых прозаиков. Он перешёл на прозу после своего сборника стихов «Досвітні симфоніі».
Его соратниками немного позднее стали Панч[29], Вражлывый[30], Копыленко[31], Яновский[32] (духовно, он жил в Киеве), Пидмогильный[33] и другие.
Можно сказать, и Головко[34]. И на всех них лежала печать его гениальности.
Я считаю, что Хвылевой, как художник, как поэт в прозе, — основоположник украинской советской поэзии, особенно в своих ранних произведениях. Это моё личное мнение, и я его никому не навязываю.
Первый мой сборник «Стихи», изданный Государственным издательством Украины (печатался в Сумах), рецензировал В. Коряк, а потом приветствовал М. Доленго[35]: «Золотой грустью веет от поэмы «Красная зима».