Первый мой сборник «Стихи», изданный Государственным издательством Украины (печатался в Сумах), рецензировал В. Коряк, а потом приветствовал М. Доленго[35]: «Золотой грустью веет от поэмы «Красная зима».
А потом, в 1922 году, когда вышел второй мой сборник «Красная зима», его приветствовал сын моего бессмертного учителя Ивана Яковлевича Франко Тарас Франко: «Удивительным волшебством веет от сборника молодого поэта».
Он предостерегал меня от футуризма Семенко[36], и правильно, как я потом понял.
Я не любил его расшатанных ритмов не верхарновского типа, но там, где он становился более-менее организованным ритмично и остроумным, он мне нравился.
Как-то я зашёл в редакцию «Вісті» в кабинет редактора.
На месте Блакитного сидел симпатичный брюнет с острыми, жгуче-чёрными глазами, маленький и сосредоточенный.
Я его спросил:
— Вы Семенко?
А он мне:
— А вы Сосюра?
Так мы с ним познакомились.
Он мне как молодому поэту советовал не очень считаться с литературными авторитетами, мол, дело не в том, сколько книжек вышло у писателя, а в том, что он дал нового, в чём его оригинальность. Между прочим, он советовал мне рифмовать: «корова» и «театр».
Первый его совет я принял, а второй — нет.
Я работал в литературном отделе Наркомпроса (лето), где выходил журнал «Червоний шлях», редактором которого был т. Коряк.
В очередном номере «Червоного шляху» я прочитал новеллы Мамонтова[37], и одна из них меня сильно возмутила. В ней было такое место: «Спит обманутое село, засыпанное снегом и прокламациями…»
Я сказал т. Коряку:
— Как вы могли напечатать такую новеллу?! Это же настоящая контрреволюция! Я пойду в ЦК.
Товарищ Коряк испугался и стал оправдываться, что, мол, его не было в Харькове, что номер вышел без него, и т. д.
Я пожалел тов. Коряка и в ЦК не пошёл.
В очереди за скудным обедом для сотрудников Наркомпроса я познакомился с Копыленко.
Его удивило, что в очереди я что-то бормочу. Я сказал ему, что шёпотом сочиняю стихи, в очереди стоять долго, а я не люблю терять времени.
Копыленко познакомил меня с Сенченко[38].
Насколько первый был живым, эмоциональным, любящим литературу всей своей распахнутой навстречу солнцу и ветрам жизни душой, настолько молчаливым и сосредоточенным был второй, плотно сбитый, русый человек.
Они жили на Журавлевке, и я часто приходил к ним. Мы делились духовной пищей, а они ещё и подкармливали меня вкусной гречневой кашей.
О юность! Полная солнца и надежд юность!
И что там гречневая каша, голодные пайки, холод и недостаток в одежде, если тебе принадлежит весь мир! Милая моя жертвенная и героическая юность…
Поскольку политическое образование у меня было слабенькое, брошюрного характера и немного военно-политкурсантского, я знаком был лишь с основными принципами марксизма, больше руководствовался классовым инстинктом, поэтому я поступил в Коммунистический университет им. Артёма.
Ректором был (о радость!) т. Скворчевский, которого я очень любил, и он меня тоже, как поэта.
Экзаменовал меня профессор Яворский; его, по выкраденной фотографии, разоблачила как австрийского жандарма жена, с которой он разошёлся.
Он меня спросил:
— Как вы считаете, это хорошо, что на земле идёт классовая борьба?
Я ответил:
— От того что я скажу, хорошо это или плохо, классовая борьба не прекратится. Это закон жизни нашего времени, объективный закон, не нуждающийся в моих оценках.
Я был принят в Артемовку.
Только мне не понравилось, что профессор Яворский сказал обо мне, что я «чудесный материал». Какой я материал? Я человек!
В Артемовке преподавал профессор Рожицын, одновременно работавший и в ЦК.
Он прославился необычной и дикой для меня лекцией: «Красота — это контрреволюция», и во время диспута по ней разбил в пух и прах всех своих оппонентов.
Мне странным казалось, как это он проповедует, что красота — контрреволюция, а сам любит цветы и имеет очень красивую жену.
А когда в ЦК он проверял девушку, которая хотела поступить на работу секретаршей, то сказал ей:
— У вас некрасивый почерк!
И вот Валентин Сергеевич Рожицын читает нам, студентам, лекции по истории культуры, а когда дошёл до Пушкина, я запиской спрашиваю его: «Почему Пушкин писал по-русски?»
Все или большинство студентов грохнули раскатистым хохотом, мол, какой идиотский вопрос.
Но Рожицын сказал:
— Товарищи! Здесь не до смеха. Вопрос очень серьёзный. Информирую. Пушкину гораздо легче было писать по-французски потому, что он думал по-французски. А по-русски он писал потому, что был под влиянием народного творчества: няня.
Профессор развеял мои последние сомнения. Дело в том, что после моего перехода как поэта с русского языка на украинский, я не нравился многим студентам. Они упрекали меня, считали это чуть ли не национальной изменой, называли меня украинским националистом.
Я говорил им, что писал бы по-русски, если бы родился в России, ведь я знаю только литературный русский язык, а народного не знаю. Без знания же народного языка писателем, каким я хочу стать, не станешь.
— А Гоголь? — говорили мне студенты.
— Так Гоголь тем и велик, что своим знанием народного украинского языка обогатил русскую литературу, — говорил я.
Но это студентов не устроило.
Один из них сказал мне:
— Зачем ты сменил королевскую флейту на сопилку?
Я запальчиво ответил:
— «Сопилка» мне дороже тысяч королевских флейт!
И вот с помощью т. Рожицына я отбросил в сторону свои сомнения и окончательно перешёл на украинский язык.
Конечно, задавал я вопрос т. Рожицыну для студентов, которые, как и я, очень любили т. Рожицына.
Я прекрасно знал, что в семье Пушкиных, как и во всех русских дворянских семьях, французский язык господствовал как бытовой.
Мне хотелось устами профессора ответить студентам на их великодержавные упрёки.
Учился я хорошо. Учительница русского языка даже освободила меня от слушания её лекций.
А вот экономгеография и всякие финансовые дела мне никак не давались, и я завидовал девушкам и хлопцам, которые в этих вопросах чувствовали себя как рыба в воде.
Мне очень понравилась одна студентка. Она была очень красива. Красота её была украинской, нежной, некрикливой — правильные черты лица, тонкие крылатые брови и длинные ресницы, за которыми сияли карие солнышки её чудесных, глубоких, как счастье, глаз.
Это была Наталья Забила[39].
Я писал ей любовные записки и однажды попросил в записке прийти ночью на кладбище, где молодёжь часто устраивала романтичные свидания.
Кладбище было рядом с Артемовкой.
Но Наталья не пришла. Вместо неё должны были прийти её муж, студент Артемовки, Савва Божко[40], и Иван Кириленко[41], но, как потом рассказывал мне Кириленко, побоялись, решив, что у меня есть оружие.
А оружия у меня не было.
Конечно, я не знал, что у Натальи есть муж, да ещё такой циник и донжуан Савва Божко.
Правда, донжуан он был примитивный, как сельские парубки-куркули или русские купчики: «Моему-де праву не препятствуй!»
Но дело не в том, просто по натуре я был схож с Натальей, а в Савве её, очевидно, привлекла его эмоциональная первобытность, сила и напористость, которых во мне не было.
Я был нежен и робок, и даже Наталья часто читала мне марксистские нотации за мою расхлябанность и неприятие определённых догм, в которые она свято, по-начётнически, верила, не вдумываясь в них, не представляя их в движении, в связи с жизнью.
Но ведь мы были молоды, и каждый по-своему молился марксистскому богу.
ХLVIII
Организовался союз пролетарских писателей «Гарт»[42]. Его организатором, идейным руководителем и вдохновителем был т. Блакитный, или Эллан. Мы пришли в «Гарт». Йогансен[43], Хвылевой, Полищук и ещё многие.
Мы называли себя преемниками классической литературы, собственно, так оно и было на деле. Я, например, никак не мог примириться с буржуазной теорией отмирания поэзии, которая тогда разлагалась, но разлагалась не поэзия вообще, а поэзия разгромленной (у нас) буржуазии, когда были у нас разные течения: футуристы (слово-звук), имажинисты (слово-образ), акмеисты (слово-плоть), ничевоки (слово-тень) и проч., не говоря уже о символистах (слово-символ) и декадентах разных мастей. Полное разложение на атомы.
Теория отмирания поэзии была змеиным жалом побеждённого врага, который хотел отравить молодое и неокрепшее сознание победителей.
Я считал, что мы должны продолжать традиции классической литературы, вести её на новые, на свои вершины, и продолжать творчески, по-своему.
Коряк написал статью «Со стрех вода каплет» и прочёл её нам на собрании «Гарта».
В статье говорилось, что наши молодые писатели должны писать так же просто, как Пушкин, Толстой, Гоголь.