Море было синее и прекрасное. На лекциях говорили, что «бытие определяет сознание», что душа «продукт производственных отношений…». И мне стало жутко, что вот я, человек, который управляет своими мыслями и поступками, оказывается, нахожусь в подчинении какой-то табуретки и вообще мёртвых вещей.
Мне не хотелось больше жить, и я договорился с одной курсанткой, что мы повесимся…
Но море было такое чудесное и по вечерам на Дерибасовской улице золотой нитью мерцали в небе фонари, воздух был нежным, тёплым и бархатным — и я передумал умирать.
Я познакомился с одесскими поэтами, они приняли меня в свой кружок. Раз в неделю мы собирались и читали стихи. Я был очень застенчив. Особенно я стыдился своих белых обмоток. Однажды я читал стихи, а из-за пианино на меня смотрела смуглая девушка в буржуазной одежде, с янтарными бусами на шее.
Вообще на меня смотрели многие девушки, и от этого я ещё больше смущался. Девушка с бусами попросила у меня прикурить. Я протягиваю ей зажжённую папиросу через пианино, но она не берёт, а хочет, чтобы я дал ей прикурить изо рта. Я взял папиросу в губы и наклонился к ней через пианино, и наши глаза почти сблизились… Когда её папироска зажглась, она сказала:
— Как хорошо жить!
Вечером, после чтения стихов, она провожала меня к политотделу дивизии. Когда мы целовались, меня поразило, что у неё такой большой рот, мой рот потонул в нём, и мне стало неприятно. Потом, когда увидел её голой на пляже, я совсем разочаровался в ней. У неё было полное смуглое тело, и на нём, точно на тесте, оставались ребристые отпечатки камешков, к которым она прижималась. И вообще все эти буржуазные женщины, которые любили мои стихи, на меня смотрели как на дикаря, наивного дикаря, напоминавшего им героя Гам-суна, и это отталкивало меня от них, ведь я был красноармейцем и душа моя вовсе не такая, как они представляли: я тоже любил красоту и понимал её. А они подходили ко мне дико и страстно. Им, наверное, надоели все эти рыжие форсуны, которые их окружали и которые только и умели поднимать платочки и говорить с французским прононсом. И их кавалеры не пахли кровью, как мои губы. Они говорили, что у меня «одухотворённое лицо бандита», и не верили, что я не убил ещё ни одного человека. А в лунные ночи они ходили со мною к морю. Стояло лето. Природа была такая незнакомая и так глубоко меня волновала. И влюбилась в меня девчонка. Маленькая девчонка. Она ходила со мной к морю, слушала мои стихи и всё просила, чтобы я поцеловал её, но я не хотел, потому что она была такая маленькая. У этой девочки были черты женщины. Она ревновала меня, особенно к девушке с янтарными бусами. Одна поэтесса с революционной фамилией ходила ко мне на курсы. Я жил в отдельной комнате с бархатной малиновой мебелью, а окно закрывалось ставнями изнутри. За окном был коридор. И мимо часто пробегали курсанты. Так я, чтобы они не заглядывали в окно, закрывал его ставнями. И мне было странно, что поэтесса смеялась, когда я брал её… Она говорила:
— Товарищ Сосюра, давайте жить вместе.
Мне было неловко:
— Как же мы будем жить вместе, я ж красноармеец — сегодня здесь, а завтра там?
Приближался выпуск. Однажды я пошёл в политотдел армии за назначением. Я вошёл в приёмную и увидел на диване… Ольгу… Она была в кожаной куртке Андрея, в лохматой шапке и с маузером. Чудно выглядела: верхняя половина мужская, а нижняя женская. Чёрная юбка и те же самые стоптанные башмаки.
— Здравствуйте.
Она смотрит на меня и не узнаёт. Нам выдали костюмы из мешковины, и ещё на мне была французская шапочка с маленькой красной звёздочкой.
Я уже был членом партии.
Случилось это, когда поляки захватили Киев.
— Не узнаёте?
Глаза её вдруг стали тёплыми и ясными, и вся она аж подалась ко мне. Но ей нужно было идти на приём, и мы успели лишь договориться о встрече. Я сказал ей свой адрес. Она пообещала прийти ко мне в два часа дня.
Но мне не верилось, что она придёт, она же такая аристократичная и с высшим образованием, а я всего лишь красноармеец. Я не пошёл на курсы к двум часам и до вечера бродил по городу. Было уже темно, когда я вошёл в свою комнату. В углу сидела Ольга, а на столе возле неё лежало бог знает сколько окурков.
— Что же вы меня обманули?
Я сказал, что не поверил её обещанию прийти ко мне. Она засмеялась, и мы сразу же перешли на «ты».
Она курила папиросу за папиросой, я тоже стал курить папиросу за папиросой. Мы очень волновались и всё говорили про любовь. Она про свою любовь к Андрею, а я к Констанции. На следующий день я не пошёл на лекцию. Ольга снова пришла ко мне. Когда она смотрела на меня, губы её словно наливались кровью. Она говорила, что с закрытыми глазами может узнать человека, если возьмёт его за руку, и брала мою руку. Нам вместе надо было ехать в политотдел армии в Жмеринку.
Ольга говорила:
— С тобою опасно ехать, — и смеялась.
Она почему-то стала гладить мои волосы, а я был такой инертный и чувствовал себя словно девушка. Её лицо близко склонялось к моему, и мне стало жутко и сладостно, когда она стала меня целовать. Она целовала меня так долго, что у меня перехватило дыхание. Мы встали с дивана и, словно во сне, ходили по комнате, опрокидывая стулья, а Ольга всё целует меня: и шею, и руки. Она встала передо мной на колени и стала целовать мою одежду. Я подумал: «Равенство и братство» — и тоже стал на колени. Уже вечерело, и мы вышли из гостиницы. Ольга зашла к себе переодеться. Она вышла в той же кожаной куртке, и я подумал: что же она переодевала? Мы пошли вниз к морю. Над нами на Николаевском бульваре шаркали подошвы гуляющих. Ведь это юг с тёплыми вечерними огнями и шумом моря. Мы подошли к разрушенной стене у моря. Под нами бездна. Волны били в руины какого-то здания, где испуганно метался огонь. Я сел на стену. Ольга сказала:
— Давай ляжем.
Я почувствовал, что кустарник колет мои щёки, а Ольга снова стала меня целовать. Это был какой-то огненный смерч. Он закружил меня в своей круговерти. Ольга распахнула куртку, под ней сверкнуло молодое, белое и упругое тело. Мы начали дрожать. Всё сильнее и сильнее. А потом я забыл обо всём. Я утонул в горячем тумане. Меня не было совсем. Были только расширенные глаза Ольги, её частое дыхание, и всё… А потом мы снова стали целоваться и дрожать. Это было какое-то безумие. Я даже испугался. Может, это от моря?
Ольга:
— Я хочу выстрелить.
Я:
— Зачем тратить патроны — они пригодятся для панов.
Но Ольга выстрелила в ночь, в море, прямо в огонь разрушенного дома… Огонь испуганно заметался и погас. Утомлённые и счастливые мы шли вверх. А Ольга всё целовала мои руки. А я не целовал её рук. Я только, как девушка, позволял ей целовать свои.
Приехали итальянцы, привезли пленных солдат бывшей царской армии. Одна итальянская миноноска наскочила на мину. Хоронили итальянцев на Куликовском поле. Выступал Серрати[19]. Мы не понимали итальянского языка, но мы ощущали революционный огонь и кричали «ура» и «даёшь» под траурные залпы орудий.
Ольга шла со мной по городу. К ней прицепился итальянский лейтенант, но она что-то сказала ему по-французски, и он отскочил от неё как ошпаренный. Как-то грустно любила меня Ольга. Она всё отбрасывала волосы жестом Андрея и хмуро глядела перед собой.
Однажды она не пришла, хотя и говорила, что придёт. Мне было так тяжело, будто изрубили меня на куски и я весь сочусь кровью… Я уже не знал, кого я люблю больше — Ольгу или Констанцию. На следующий день Ольга пришла. Но я всё время был грустным. Она спросила меня — почему я грустный? Я долго не хотел ей говорить, а потом сказал: потому что не было её. Она радостно и счастливо засмеялась, заключила меня в объятия — и снова был тот огонь…
Она сказала, что ходила к портнихе.
Приближался день отъезда. Получилось так, что Ольга едет раньше меня.
Наступил вечер. Мы пошли к морю через Александровский парк. Стоял золотой октябрь. В парке было так хорошо, что мы остались там.
У Ольги уже не было юбки. Она сшила себе синие галифе и красные сапоги. Когда я давал ей свою шинель, она напоминала мне юнкера с тонкой, подвижной фигурой. Мы легли под деревьями. В парке никого не было. Где-то далеко в вечернем небе догорали золотые руины, и мне казалось, что это средневековый замок, а мы с Ольгой — молодые феодалы, возвратившиеся из далёкого путешествия, и этот замок в вечернем золоте — наш.
Проходили изредка торговки, и мы покупали у них дыни. У нас не было ножа, и Ольга тонкими и нежными пальцами ломала их. Мы целовались — два парня. Я расстегнул на ней одежду и ласкал её, а из кустов кто-то в полосатых штанах подглядывал за нами, да так увлёкся, что выдал себя шуршанием травы. Ольга вскочила и выстрелила по кустам из маузера. Кусты испуганно зашумели, и снова в парке пустота, янтарные ковры листьев, красные губы Ольги и её молодое, девятнадцати вёсен, тело. Она рассказывала про красную Венгрию, где она работала, как там задушили советскую власть. О своей первой любви к венгерскому революционеру, о подполье и тюрьме. С ужасом и мукой говорила, как её насиловал жандарм.