В статье говорилось, что наши молодые писатели должны писать так же просто, как Пушкин, Толстой, Гоголь.
Все выступающие в обсуждении хвалили статью. Я тоже выступил и сказал:
— Товарищ Коряк калечит молодых начинающих. Писать так, как Толстой, Пушкин и Гоголь, невозможно, а быть их эпигонами — не выход, это смерть для пролетарской литературы. Учиться у классиков необходимо, но учиться надо творчески и не у одного, а у многих классиков, и не только украинских и русских, но и зарубежных. Только через сложный лабиринт творческих исканий в борьбе с шаблоном у других и у себя можно прийти к индивидуальной простоте. Так надо учить молодёжь, а не толкать её на бесплодное эпигонство.
Когда я говорил, товарищ Коряк грустно сник. Мне было его очень жаль, но мыслей его не было жалко.
В заключительном слове Коряк сказал:
— Все, кто выступал здесь, были неискренни. Один только Сосюра сказал мне правду.
Ещё перед «Гартом» был организован союз сельских писателей «Плуг» т. Пилипенко Сергеем Владимировичем — высоким, спокойным черноусым красавцем с благородным, словно высеченным из мрамора, лицом, бывшим офицером царской армии и чудесным большевиком-украинцем, в ком гармонично сочеталось социальное и национальное. Это был настоящий, преданный делу Ленина, как и Блакитный, интернационалист в лучшем понимании этого слова.
Я по складу своей души был скитальцем и переходил то из «Плуга» в «Гарт», то — наоборот. Качался словно маятник между ними, потому что любил и плужан, и гартовцев.
Лицо Сергея Владимировича напоминало мне ещё старинные украинские фрески. Я очень любил его и смотрел на него как на отца. Так же я любил и голубоглазого, со смелым, вдохновенным взором Эллана, образцового коммуниста, но смотрел на него как на старшего брата.
И Пилипенко и Эллан очень любили молодёжь, и молодёжь любила их.
Пилипенко мы все нежно называли «папаша» и бессовестно злоупотребляли его добротой — опустошали его портсигар.
Он, бледный и прекрасный, стоял перед нами, и мы были готовы идти за ним в огонь и в воду, так же как и за Блакитным, который поражал меня высокой интеллектуальностью. Пилипенко был более народный, и потому союз «Плуг» с его литкружками приобрёл такие массовые формы, что это кое-кого встревожило (меня удивляет — почему?), и т. Пилипенко стали обвинять в массовизме.
Никогда «Плуг» не подменял партию, как кое-кто думал. Это было широкое, светлое движение украинской молодёжи к культуре, и неправильно поступили, преждевременно ликвидировав «Плуг».
Надо было дать ему вызреть в прекрасный плод культурной революции на Украине, которая тогда приобретала грандиозный размах.
То же самое можно сказать и о «Гарте», и о «Ваплите»[44], хотя «Гарт» имел меньшие формы и в своём развитии встречался ещё с инерцией бесконечной русификации среди украинских рабочих, а вот «Плугу» была открыта «зелёная» улица в сердца украинской молодёжи.
«Ваплите» — вольная академия пролетарской литературы, в которой я тоже состоял, но всего один год, была ещё более узкая — по сути, это была кастовая организация, куда принимали только «аристократов», избранных от литературы. Как-то я дал М. Кулишу[45] новый сборник своих стихов для публикации в издательстве «Ваплите».
Сборник получил более пяти рецензий, и всё безрезультатно.
В этом сборнике было стихотворение «Неоклассикам»[46], и Хвылевой с Кулишом хотели, чтобы я изъял это стихотворение из сборника, но я не соглашался.
Однажды я спросил т. Кулиша, сколько ещё рецензий надо моему сборнику.
Кулиш ответил с усмешкой:
— Да, наверное, ещё рецензий десять.
Возмутившись, я сказал:
— Вы мне напоминаете петлюровского старшину.
А потом подал заявление о выходе из «Ваплите» и перешёл в ВУСППУ[47], созданный для борьбы с «Плугом», «Ваплите», а позже с «Литфронтом»[48], «Новой генерацией»[49], «Авангардом»[50], и т. д.
Ещё о «Молодняке»[51], комсомольской организации молодых писателей, во главе которой стоял Павло Усенко[52], сухолицый юноша с острыми глазами и размашистой походкой.
Размашистую походку он приобрёл, когда возглавил «Молодняк».
Я любил «Молодняк» как своё продолжение. Но мне не нравилось, что молодняковцы противопоставляли себя старшим писателям, а себя (в своём кругу) считали едва ли не гениями.
Тогда же меня поразил в сердце своим стихотворением С. К.[53] из которого помню лишь четыре строчки:
Зростав на ліриці Сосюри.Де Гёте, Шіллер, де Байрон?..Чи стану понад дужі мури,Яким просте ім’я — шаблон!..
Да, С.! Ты не стал «выше крепких стен», а так и остался, как поэт, моим эпигоном.
Конечно, Павло Усенко, хотя и любил я его как поэта, и первым приветствовал как поэта, посвятив ему стихотворение, когда он ещё жил в Полтаве, «Гениев сегодня жду», конечно, Павлуша благословлял такие вот удары в моё сердце, открытое всем ветрам революции.
Это сродни статье Якова Савченко «Мёртвое и живое в украинской поэзии», в которой он хотел расправиться со мной, как когда-то с Чупринкой, и причислить меня к мёртвым, а такую эротическую поэтессу, как Раиса Троянкер, к живым.
Позже, когда он и я были на встрече с русскими поэтами в Москве, Савченко спросил меня:
— Ты не сердишься?
— Нет.
— Это культурно.
А с чего бы мне сердиться на него, если он сам себя высек.
Как-то критик Меженко сказал мне:
— Я считаю всех поэтов дегенератами, кроме Тычины.
Я ответил ему:
— Я считаю дегенератами всех критиков, кроме Коряка.
Вообще-то, когда я сердит, я бываю остёр на язык и на перо.
Но надо возвращаться в прошлое.
В Артемовке студенческий вечер. Меня всё подкармливала пирожками одна из распорядительниц — беленькая, с льняными волосами, светлоглазая девушка в трофейной врангелевской шинели. Звали её Верой[54].
Она почему-то строго и задумчиво-нежно всё смотрела на меня.
Я назначил ей свидание, она охотно дала согласие.
Кладбище. Солнце. Птичьи голоса… Жизнь, молодость и любовь, а под нами — царство мёртвых, мир мёртвых.
Я нежно взял в ладони золотую от солнца Верину голову, и она, слабо сопротивляясь, повернула своё лицо к моим губам.
— Ты любишь по-рабочему… Быстро!
Почему она думала, что все рабочие нахалы, не знаю.
Но ведь действительно было нахальством с моей стороны просто так, без всякой психологической подготовки, как говорили тогда заправские донжуаны, взять и поцеловать её.
Я сказал, что я вовсе не такой шустрый, как она думает, что я не циник, а сделал это, потому что не мог иначе, потому что полюбил её славную улыбку, льняные волосы и всю её, такую ладную.
Она рассказала о себе, что была политруком эскадрона, принимала участие в штурме Перекопа, а до этого — в подавлении кулацкого восстания на Харьковщине. Окончила в Москве Свердловский Комуниверситет и преподаёт политэкономию в Харьковской губпартшколе, хозяйственно связанной с Артёмовной.
Когда она всё это мне рассказывала, вдруг буквально на расстоянии шага от нас два человека быстро и молча стали копать могилу…
И я подумал: «Наверное, и счастье наше ляжет в могилу».
Так оно потом и случилось.
ХLIX
Из-за недостаточной общеобразовательной подготовки я по собственному желанию перешёл из Комуниверситета на рабфак института народного образования.
Перед этим я женился на Вере.
Она всё писала мне записки и незаметно клала под мою подушку, когда приходила к нам в комнату студенческого общежития. Записки эти я читал, Вера казалась мне какой-то странной, я прогонял её, а она не сердилась и по-прежнему приходила. Мне понравилась её настойчивость, и я сказал ей:
— Идём в загс.
Она счастливо зарделась, и всю дорогу, пока мы шли в загс, её лицо алело, как роза, когда закатное солнце целует её своими багряными губами…
На рабфак я поступил на 1-й триместр, чтобы быть вместе с женой, которую тоже приняли на 1-й триместр.
Ректором института был товарищ Стрельбицкий, светлая память о котором неугасимо горит в моём сердце. Это был, если можно так сказать, светлый большевик. Чуткий и сердечный человек с большой буквы.
И вот началась учёба. Лектор по химии, товарищ Финкельштейн, стал нас знакомить с химическими элементами — кислородом, водородом, азотом и т. д.
Он говорит:
— Кислород.
А я с задней парты:
— Оксигениум.
Он:
— Водород.
Я:
— Гидрогениум.
Он:
— Азот.
Я:
— Нитрогениум.
Тогда Финкельштейн (кстати, мне не понравились его слова, что всё в природе построено без всякого участия разума. Откуда же тогда гениальное определение Маркса «Материя думает!»), тогда Финкельштейн говорит:
— А кто там из вас такой умный? Сосюра?