Так прогуливается ожесточенный несчастьями человек, рассуждая сам с собой; потом возвращается, насвистывая, к дому, довольный, ужинает, укладывается отдыхать и прекрасно засыпает, думая: «Вот и славно, порядочная у меня, однако, постель…»
А назавтра все начинается сызнова, и наконец несчастливцу не остается ничего иного, как отправиться прямиком к главному несчастью и, взяв его за бока, прекратить безобразия. Совершенно так же, как непослушного сорванца, чьи надоедливые шалости выходят из всяких границ дозволенного, хватают за ухо, как бы невзначай, не вставая с места, улыбаясь и не обращая внимания на руку, отменно крепко сжимающую ухо, которое после этой процедуры заметно распухает. Восьмилетний страстотерпец на долгое время забывает, как шалить.
Мимоходом заметим, что условия для шалостей и непослушания взрослый все же создает ребенку сам.
Элиас беседовал с матерью. Это бывало редко, и только в исключительных случаях, как теперь, обе стороны придерживались размеренно-спокойного тона; царило некое особое расположение духа. Каждый из двоих старался воспользоваться кажущейся незначительностью разговора, чтобы в несколько грубоватой форме поделиться кое-чем друг с другом. Начал Элиас:
— Наверху в доме с этой свадьбой кутерьма.
— М-м, — ответила старушка.
Пауза.
— А ты пойдешь туда? — спросила она.
— М-м, не знаю.
Пауза, но более продолжительная.
— У меня с невестой отношения не очень-то, — сказал Элиас.
— Чтой-то ты с невестами в плохих отношениях, говорят, у тебя самого невеста есть.
— Вот как, и у меня есть?
— Откуда мне знать, говорят, есть — дочь Корке.
— Ну, и как вам это нравится?
— Мне-то что, мне все едино. Человек сам себе выбирает, на ком жениться, плохо ли, хорошо ли.
— Вот и я так думаю.
Все, разговор окончен.
Элиас вышел на улицу с ощущением странной пустоты в голове. Его сознание в самом деле было притуплено все тем же неразрешенным вопросом, но мысль отказывалась снова подступаться к нему. Он чувствовал, что ходит и глядит по сторонам с таким видом, будто вокруг так же ходят и озираются толпы других, незнакомых людей. Он оглядывал окрестности, как пресыщенный путешественник, попавший в новые места и одинокий в толпе. Куда пойти, как провести день? — Что ж, займемся делом, как бы вдруг решил он и двинулся со двора по дороге на юг.
Дождь перестал, но тучи свисали с неба темно-сизыми клочьями. Южная сторона, обойденная солнцем, возвышалась, как крутой обрыв, и имела обиженное и заплаканное выражение. Восток и север совершенно расчистились и словно отодвинулись, и их настроение совпадало с настроением, царившим над Малкамяки — если смотреть сверху, оно было легкомысленным и бодрым, как у человека, который, едва избегнув опасности, забывает, как в трудную минуту он обращался к Богу… Элиас смотрел на небо и видел его таким, каким прежде не видел никогда. Весь обозреваемый высокий простор был разнообразно-изменчив, как само душевное состояние смотрящего на него человека. Но и снаружи, и внутри было что-то, что знало друг друга издавна, еще прежде встречалось лицом к лицу в некие важные минуты жизни. И поэтому клок тучи мог, напомнив о каком-то мгновении непонятного прошлого, значительно повлиять на нынешнее новое настроение… За спиной Элиаса оставалась высокая усадьба Малкамяки, где дочь новых хозяев Ольга завтра выходила замуж, а впереди, там, где свисали свинцовые тучи, лежало Корке. Притупленное сознание молодого человека покорилось одному чувству, понуждавшему его совершить некий поступок — напрасный, но неизбежный. Выйдя из дома, он как бы случайно наткнулся на мысль о нем и сказал: «Что ж, займемся делом», и вот он шел делать это дело. И пока он шел, небо на его глазах прояснялось. Свинцовая туча вдруг смилостивилась и стала отползать. Солнце было уже недалеко.
Поначалу в душевном настрое путника никаких изменений не происходило. Так он вошел в ельник, пахнущий мокрым мхом, где в любое время года царила одинаковая, ничем не нарушаемая тишина. Его неестественное спокойствие начало расшатываться, едва он вступил в эту благородную тишину и ощутил ее не враждебное, но сочувственное к себе отношение. Ему представлялось, что он подходит к какой-то решающей черте, и он присел на камень у тропинки. Почти мгновенно вся его тревога растворилась в лесном дыхании, как растворяется одна капля отравы в океане. Вся эта равнодушная повадка пресыщенного путешественника исчезла, не оставив следа. Он был один в лесу, он сидел на камне, драгоценные солнечные лучи пробивались сквозь хвою, и в его духовном пространстве звучали приглушенные голоса тысяч старинных скрипок. Словно после будничного дня наступил праздничный вечер. — Ах да, верно, ведь завтра свадьба, та молодая женщина но имени Ольга — она завтра венчается.
— Но вот небо — оно вечно. Оно не кончается, как лето, оно сверкает и осенью и становится благороднее… Оно движется между облаками и плачет, когда слишком долго раздает свое счастье. Небесное счастье тоже вечно… и небо вечно, оно позволяет узнать себя только одному из органов чувств человека, самому благородному… не то что цветы, которые всем дают работу. Но небо ведь ближе всех к солнцу. Теперь я вижу его подлинным.
Эти мысли, только не облеченные в слова, проносились в голове молодого человека. Того самого, который весной перед приездом сюда пел и пил пиво с приятелем в доме на окраине парка, недалеко от моря. Если окинуть взглядом его фигуру сейчас, когда он сидит на камне, нельзя будет не признать, что это один и тот же человек. И небо сейчас не гневалось на него, после дождя оно стало ясным и высоким. Молодой человек смотрел на него смиренно, и небо как бы знало это, но свой взгляд обращало не на него, а куда-то вдаль, на иные берега.
И тогда воображением молодого человека завладел нежный и сладостный обман. — Люйли пролила много слез, она непременно увидит в моем взгляде меня прежнего. Я приду к ней, и она улыбнется, стыдясь всех этих недавних дней… сегодня все разъяснится, и мы объявим всем, и они тоже начнут улыбаться, как она… Уже совсем осень, уборка урожая… Все будет хорошо… дорогая моя, дорогая… ты все поймешь.
Он встал и двинулся в путь. Десятки голосов внутри него кричали, чтобы он повернул назад. Содеянное однажды представало убийственным, непоправимым, не достойным прощения, девушка по имени Люйли была недосягаема, как небо. — Вернись, вернись! Уезжай отсюда один! — Не могу, не могу. Я должен это сделать, я должен.
Он знал, что неотвратимо приближается к дому, чужому ему, как никогда. Голоса внутри кричали, что своей попыткой исправить он безвозвратно все погубит, положит конец всему, он знал, что это так и будет, но так быть должно. Он не обдумывал, что скажет и сделает. Он спускался к дому. Пахло скошенной травой. Свинцовая тучка нависала теперь над озером, одаривая его гладь своим цветом и настроением. Окна избы казались иссиня-черными. Тишина, вторая половина дня. Отступать поздно.
Дверь открывается, дверь закрывается — подсудимого вводят в зал суда.
Воздух дома, родные Люйли, она сама возле очага с опущенными глазами.
Пара тоскливых замечаний о погоде. Отец встает и смотрит в окно на горизонт. Мать с неприступным видом сидит молча. Сайма придвинулась ближе к Мартте. Люйли поправляет огонь.
— Я должен поговорить с тобой, Люйли, наедине, может, ты выйдешь в горницу? Или там Вяйнё? (Зачем он это спросил?)
Но Люйли словно не слышит. Безмолвие так огромно и подавляюще, что даже успокаивает его, словно он исполняет нечто не только необходимо-нужное, но вполне согласное с его волей и желанием.
— Иди, раз Элиас велит, — говорит отец неожиданно суровым тоном.
Девушка подняла взгляд на молодого человека, ее темные глаза загорелись влажным угрожающим блеском. Он встал. Два человеческих существа стояли друг против друга, и ни в одном из них не шевельнулось ничего, что напомнило бы о тех двоих, встречавшихся здесь десять недель назад и носивших те же самые имена. А может быть, у этих двоих и не было никаких имен. Они были просто детьми человеческими.
Девушка ждала, чтобы молодой человек двинулся первым. И он вышел — в сени, а оттуда в горницу, заметил знакомые башмаки возле печки, сел на кровать. Скоро все должно было закончиться. Девушка осталась стоять у двери, словно собираясь тотчас вернуться в избу. Цвет и настроение свинцовой тучи застилали глаза.
— Ты не сядешь? — спросил Элиас с чужой улыбкой, кладя ладонь на кровать рядом с собой и чувствуя, что его слова и жест внушают ей отвращение.
Она не ответила и не подняла взгляда, устремленного на его ботинки.
— Ты больше не хочешь понимать меня? — спросил он и тут же подумал: «Вот как я заговорил!»