Опрокинуть – называется у него: доказать. Сделать сумасшедшим – называется у него: убедить. А кровь для него лучшее из всех оснований.
Ницше. Так говорил Заратустра.
Ну, ладно, с Соловьевым все ясно, компоноваться с ним могут только умственно отсталые, вроде Бердяева… А Герцена – как классифицировать? В какую клеточку, в какую графу его приписать? Ведь он с одной стороны такой, а с другой – этакий. Пожалуйста, и для Герцена готов ярлык, нет ничего проще: он, видите ли, «вплотную подошел к диалектическому материализму и остановился – перед историческим материализмом». Отсюда его «духовный крах» после 1848 г., двойственность, скептицизм, буржуазные иллюзии и т. д. Ах, подумаешь, какой нерадивый ученик! Маркс ведь все объяснил, разжевал, а он «недопонял». Или, может, не захотел «допонять»? Ну, конечно: «дворянская ограниченность»! Хоть диалектический материализм усвоил, и то хорошо. Ладно, тройка с плюсом. Все-таки «развернул революционную агитацию»…
А я вот перечитываю «Письма из Франции и Италии», сравниваю с «Классовой борьбой во Франции» и «Восемнадцатым брюмера» и вижу, что не в историческом материализме дело. Все это есть у Герцена. Просто всех этих вопросов он касается вскользь, мимоходом (в отличие от Маркса, жующего свою наукообразную жвачку с чванливым немецким глубокомыслием), потому что смотрит шире Маркса, видит больше и вернее. Для него не это – главное.
Я уж не говорю о точно предугаданной картине мировой войны, перерастающей в гражданскую мясорубку, – картине, которой пророчески завершает Герцен свои «Письма». Я не говорю также о том, что он допускает возможность победы революции в одной стране, за шесть десятилетий предвосхищая «гениальное» открытие Ленина. Я даже не говорю о том, что всего через 10 лет, пока Маркс будет продолжать плести свою ученую схоластику, он уже совершенно определенно покажет, что революция произойдет не на Западе, что с Западом в этом отношении покончено. («Все это давно уже кладбище, и никакие более», – подтвердит позже Достоевский.)
Я хочу сказать об открытой им подлинной силе будущего, которую не разглядел Маркс. «…Наконец тяжелое здание феодальной монархии рухнулось, – говорит он, пророчески оглядываясь на прошлое, – долго ломали стены, отбивали замки… еще удар – еще пролом сделан, храбрые вперед, вороты отперты – и толпа хлынула, только не та, которую ждали… Неотразимая волна грязи залила все. (…) Мещане не были произведены революцией… освобожденные, они прошли по трупам освободителей и ввели свой порядок. Меньшинство было или раздавлено, или распустилось в мещанство»39.
Я хочу добавить, что Герцен, в отличие от Маркса, не обманывался теоретическим различением «буржуазной демократии» и «диктатуры пролетариата», не обманывался относительно «тиранства без тирана», которое «душит без увлеченья, гнетет без веры… из страха – и остается неуловимым, анонимным». Я хочу наконец напомнить его страшное пророчество, основанное на подлинном понимании истории: «Коммунизм пронесется бурно, страшно, кроваво, несправедливо, быстро». И в другом месте: «Социализм разовьется во всех фазах своих до крайних последствий, до нелепостей. Тогда снова вырвется из титанической груди революционного меньшинства крик отрицания, и снова начнется смертная борьба, в которой социализм займет место нынешнего консерватизма и будет побежден грядущею, неизвестною нам революцией».
Вот и вопрос, кто на чем остановился. И вот тут, за Марксом, за догмами исторического материализма, уходя от них далеко вперед, и начинается подлинный Герцен.
Наша интеллигенция так опустилась, что уже не в силах понять его. Он уже ожидает своих читателей впереди. И далеко над головами теперешней толпы передает свои мысли тем, которые будут в состоянии понять их.
Л. Толстой, Дневник. 12 октября 1905 г.
Говоря о неизбежности революционного преобразования мира, он не строит никаких иллюзий относительно победы «угнетенного большинства» и потому вовсе не склонен приветствовать его. «Случается, – говорит он, – что середи бурь народных разнуздываются долго сгнетенные страсти, кровавые и беспощадные, мстящие и неукротимые, – мы понимаем их, склоняя голову и ужасаясь… но не возводим их в общее правило, не указываем на них как на средство!»
В нем ни капли нет отвлеченного немецкого прекраснодушия, которое оперирует понятиями «большинство» и «меньшинство», «эксплуататоры» и «эксплуатируемые» как простыми арифметическими выкладками, отчего свержение власти «меньшинства» выглядит – на бумажке – действительно, полным освобождением человечества от векового гнета. «Объясните мне, пожалуйста, отчего верить в бога смешно, а верить в человечество не смешно; верить в царство небесное – глупо, а верить в земные утопии – умно? Отбросивши положительную религию, мы остались при всех религиозных привычках и, утратив рай на небе, верим в пришествие рая земного и хвастаемся этим».
Герцен знает: «нет причины думать, что новый мир будет строиться по нашему плану», что все научные теории, якобы призванные направлять грядущую революционную борьбу, будут опрокинуты самой практикой этой борьбы. Вспоминая Великую французскую революцию, он уже предугадывает историю большевизма: «Няши Дон Кихоты вышли на поле, ничего не приготовив ни в себе, ни вне себя; они вышли с ненавистью к царям и внешним формам самодержавия, но с уважением к власти; они не хотели попов, но алтарь хотели… Цель их прекрасна – уничтожение тиранства, водворение всеобщего братства, всемирной свободы, но так как эти общие места… расплываются в каком-то приятно окрашенном тумане, то и не удивительно, что практической прилагаемости им не нашлось. (…) Победивши, они думали: вот теперь-то… но теперь-то их повели на гильотину, и это было самое лучшее, что могло с ними случиться: они умерли с полной верой, их унесла бурная волна, середи битвы, труда, опьянения, они были уверены, что, когда возвратится тишина, их идеал осуществится, без них, но осуществится. Наконец, этот штиль пришел. Какое счастье, что все эти энтузиасты были схоронены! Им бы пришлось увидеть, что дело их не подвинулось ни на вершок, что их идеалы остались идеалами, что недостаточно разобрать по камешку Бастилию, чтобы сделать колодников свободными людьми. Мы были свидетелями, как все упования теоретических умов были осмеяны, как демоническое начало истории нахохоталось над их наукой, мыслию, теорией…»
Что же касается толпы, то она «поняла все непонятное, все нелепое и мистическое; все ясное и простое было ей недоступно; толпа приняла все связующее совесть и ничего освобождающее человека. Так впоследствии она поняла революцию только кровавой расправой, гильотиной, местью; горькая историческая необходимость сделалась торжественным криком…»
И более того, в самой теории, призванной вооружить пролетариат в его борьбе за освобождение человечества, Герцен с поразительной прозорливостью разглядел начало тоталитаризма: «И вот вам крестовые рыцари свободы, привилегированные освободители человечества! Они боятся свободы, им надобен господин для того, чтобы не избаловаться, им нужна власть, потому что они не доверяют себе. Они не могут понять, как можно быть свободным без государства, без демократического правления; они с удивлением слушали безнравственную речь, что республика для людей, а не лица для республики». Не могу не продолжить эту цитату: «При всем этом они современнее нас, полезнее нас, потому что ближе к делу, они найдут больше сочувствия в массах, они нужнее. Массы хотят остановить руку, нагло вырывающую у них кусок хлеба, заработанный ими, – это их главная потребность. К личной свободе, к независимости слова они равнодушны; массы любят авторитет, их еще ослепляет оскорбительный блеск власти, их еще оскорбляет человек, стоящий независимо; они под равенством понимают равномерный гнет; боясь монополей и привилегий, они косо смотрят на талант и не позволяют, чтобы человек не делал того же, что они делают. (…) Вот отчего освободители гораздо ближе к современным переворотам, нежели всякий свободный человек. Свободный человек может быть вовсе ненужный человек; но из этого не следует, что он должен поступать против своих убеждений».
Вот как он отмежевывается от «пролетариев нравственного мира», от средневековой марксовой партийности! «Нравственная независимость человека, – говорит он, – такая же непреложная истина и действительность, как его зависимость от среды; с тою разницей, что она с ней в обратном отношении: чем больше сознания, тем больше самобытности; чем меньше сознания, тем связь с средою теснее, тем больше среда поглощает лицо. (…) Если вы сильны, если в вас есть не только что-нибудь годное, но что-нибудь глубоко шевелящее других, оно не пропадет, – такова экономия природы. Сила ваша, как капля дрожжей, непременно взволнует, заставит бродить все подвернувшееся ее влиянию; ваши слова, дела, мысли займут свое место, без особенных хлопот. Если же у вас нет такой силы или есть силы, не действующие на современного человека, – и в этом нет большой беды ни для вас, ни для других. Что мы за вечные комедианты, за публичные мужчины! мы живем не для того, чтоб занимать других, мы живем для себя. Большинство людей, всегда практическое, вовсе не печется о недостатке исторической деятельности».