От фониатра Митрич вновь добрел до двора своего бывшего дома и, сидя прямо на земле за гаражами, дождался темноты. Поставил один на другой два ящика, вытащил из джинсов ремень, закрепил его на ветке старого, уже выпустившего клейкие листочки тополя, соорудил петлю, сунул в нее голову и, поджав одну ногу, другой с силой пнул ящик.
Очнулся от того, что кто-то лил ему на лицо воду. Приподнял веки и увидел перед собой три черных пятна круглой формы. Когда перед глазами перестали плыть сине-фиолетовые круги, смог разобрать, что пятна – это лица склонившихся над ним бомжей. Это они вытащили Митрича из петли.
– Так второй раз представители славного племени бомжей спасли нашему Митричу жизнь, – с театральным пафосом произнес Симонян. – Наш друг решил, что Господь противится тому, чтоб он совершил великий грех самоубийства. Стало быть, надо жить. Посему предлагаю следующий тост поднять за всех бомжей, невзирая на страну обитания, религиозную и национальную принадлежность. Мне кажется, они, то есть мы, как никто, можем ценить человеческую жизнь в ее, так сказать, чистом виде. Те, кто живет в богатых, ухоженных домах, ездит на дорогих машинах и трясется над своим благосостоянием, страшась однажды все потерять, нас не поймут. А нам не понять их. Мы живем, как дети природы, и ничего нам от нее, кроме куска хлеба да местечка, где можно укрыться от дождя и снега, не надобно. Не надобно для тела нашего, а уж душу свою мы найдем чем заполнить. Я вот книгу пишу, Колян шахматные фигуры на досуге вырезает, Митрич поет, Адамыч… – Симонян на мгновение замялся и тут же с вызовом тряхнул головой: – А что Адамыч? Он, между прочим, в своем деле не просто талант – гений! Спроси кого хочешь, хоть в криминальном мире, хоть в милицейском, таких специалистов, как Адамыч, на всей земле раз-два и обчелся. У всех налито? Ну, давайте!
Выпили все, но Макс заметил, что себе Митрич налил соку. Судя по тому, что литровая упаковка теперь опустела, он и прежние тосты поднимал не водкой и не коньяком.
Перехватив его взгляд, Перов едва заметно кивнул:
– Меня от спиртного мутит. Уж десять лет в рот не беру. С Нижнего Новгорода – ни капли. Думаю, это доктор надо мной какой-то эксперимент провел, таблетки специальные давал или микстуру.
– Грант Нерсессович сейчас сказал, что вы снова поете. Выходит, голос вернулся?
– Ну, не такой, как раньше, конечно, но когда в переходе метро запеваю, на обеих станциях слыхать.
– Что, фониатр все-таки помог? – с сомнением спросил Макс.
Митрич грустно покачал головой.
– Ага, счас! – зло оскалился чуждый всяких тонкостей Колян. – Разбежался! У Митрича после операции голос сам появился.
– Так операция все-таки была? – совсем запутался Кривцов.
– Понятное дело, – теперь уже без зла, разве что раздраженно ответил Колян. – Только не на горле, а на ногах. Когда ноги отрезали – голос и появился. Я Митричу все время говорю: «Ты у нас прям как Русалочка, только наоборот: она свой голос за ноги отдала, а ты ноги – за голос». – И хвастливо добавил: – Ему знаешь сколько подают? Ни одному инвалиду столько не заработать, и ни одному музыканту. Даже коллективу. Я у ребят из консерватории спрашивал, сколько они за вечер в метро зашибают. Крохи! А ведь на больших инструментах играют, даже виолончель притаскивают. Шесть человек. Митрич, как это называется, когда шесть?
– Секстет.
– Вот, секстетом лабают, а в футляре – вошь на аркане. Митрич один за полчаса столько, сколько они за целую вечернюю смену, собирает. Он как будто на двойной ставке: инвалид – раз, да еще и так замечательно поет – два. Два мужичка слепых, что в переходе на «Китай-городе» выступают, даже они к его показателям не приближаются, а все потому, что уровень не тот, от настоящего искусства далекий.
Макс повернулся к Митричу:
– А почему ноги пришлось ампутировать? Гангрена?
Константин смотрел исподлобья, жестко и, как показалось Кривцову, презрительно. Макс заерзал на стуле. В голове пронеслось: «Зачем спросил? Я ж все знаю. И Митрич о том догадывается. Сейчас скомандует Коляну и этим троим, чтобы выкинули меня отсюда к чертовой матери или того хуже…»
Макс натянул было на лицо виноватую улыбку, собираясь что-то сказать, но Митрич небрежно махнул рукой: дескать, ты уж лучше помолчи. А вслух предложил:
– А давайте-ка, други моя, споем. Вдруг у нашего земного гостя не будет больше такой возможности – послушать наш замечательный коллектив.
Макс вздрогнул и опасливо обвел глазами собравшихся.
– Испугался? – уловил хлынувшую от него волну страха Симонян. – Думаешь, выгоним тебя? Эх ты! – Грант Нерсессович укоризненно покачал головой. – Уж вроде должен был усвоить за то время, что с нами, что нелюдей тут нет. Митрич в другом смысле сказал. Ты скоро на волю выйдешь, и больше уж мы вот так никогда не соберемся. Митрич, давай для начала «Дывлюсь я на небо».
Украинскую песню про человека, который мечтает, став соколом, покинуть землю и взлететь на небо, подземный интернационал пел так проникновенно, что Макс заслушался. А потом вдруг явственно представил, что над ними сейчас многометровая толща земли, которая давит на потолок пещеры весом в миллионы тонн. Горло перехватил внезапный приступ паники: вдруг он тоже никогда не сможет подняться на поверхность? Хотя почему тоже? Они-то – Колян, Нерсессыч, Адамыч и даже Митрич – вполне могут позволить себе выбраться на улицу, заглянуть в магазин, даже в кино пойти. И милиционерам на них, гуляющих по Москве, наплевать – у нас сейчас за бродяжничество не ловят и не сажают. А его, Макса, схватят сразу, едва он попадется на глаза. Витек же сказал: фоторобот, ориентировка по всей стране…
– Э, парень, чего это с тобой?
Митрич первым заметил, что с Максом творится что-то неладное.
Кривцов хотел сказать: «Ничего», но побоялся разжать зубы, которые бы тут же начали выбивать дробь.
– Да тебя всего трясет. – Митрич обеспокоенно положил большую ладонь на лоб Кривцова и удивленно добавил: – Трясет, будто жар, а сам леденющий.
– Это у него клаустрофобия проклюнулась, – не переставая жевать огромный бутерброд, деловито поставил диагноз Колян. – У меня самого по первости такое было. Проснусь ночью и как представлю, что надо мной гигантская глыбища земли, все нутро будто этой самой землей по горло забивается. Орать хочется, грудь ногтями разорвать и бежать куда-нибудь, карабкаться, стену грызть, лишь бы наружу.
Повествование о клаустрофобии предназначалось исключительно для Максима – остальным оно было не в новость. Закончив перечисление симптомов, Колян и обратился только к Кривцову:
– Так ведь?
Тот кивнул.
– Ты перетерпи, не дай себя страху побороть, иначе всё, умом тронешься. Или погибнешь. А может, сначала одно, а потом уж другое. Как с нашей Надей было…
– Да ты чего несешь-то? – оборвал Коляна Митрич. – С Надей совсем не так было. Забыл, что Серега рассказывал? Она под землю уже не в себе попала. Даже имя свое все время путала: то, говорит, Надей зовут, то Катей. И про семью все никак определиться не могла: то скажет, что у нее муж и двое детей, мать старая, наверх начинает рваться, соберется уже, а потом вдруг вспомнит, что никого у нее нет, на всем свете одна-одинешенька.
– А Надя… и Сергей, который селедку любит… Ну, все, которые на кладбище… Как Колян понял, что они угощение приняли?
Колян пожал плечами:
– А чего понимать-то? Я ж не сразу ушел, постоял, как полагается, пару минут. Всех по именам назвал – и ни один стакан не опрокинулся, все как стояли – так и остались.
– И что это значит? – недоуменно взглянул на него Кривцов.
– Ну, то и значит: приняли.
– Ты чего, по-человечески объяснить не можешь? – осерчал Грант Нерсессович. – Он же про обыкновения наши ничего не знает. Понимаешь, – обратился старик уже к Максу, – души тех, кто смерть в подземелье нашел, здесь остаются. В преисподнюю их забирать не за что, потому как за большинством смертных грехов не числится, а на небеса, видать, не получается. То ли огромная толща земли пробиться мешает, то ли архангелы никак определиться не могут: давать им, многие годы в подземелье проведшим, пропуск в рай или нет? Я вот и с отцом Владимиром как-то на эту тему разговаривал. Так и так, мол, несправедливость, батюшка, получается: если монахов-схимников, которые в землянках живут и на свет Божий годами не выходят, после смерти рай открытыми воротами встречает, то почему наши маются? Он долго по этому поводу рассуждал: схимники, дескать, свет небес в душе каждую минуту хранили, потому их затворничество Богу и в радость, а ваши мраку отчаяния в свое сердце заползти позволили. Но все равно велел отпевать всех наших обязательно и постоянно за их упокой свечи в церквах ставить, службы заказывать. Напоминать там, в небесной канцелярии, о неупокоенных душах, чтоб в конце концов их, многострадальных, простили и приняли…