Офицер ударил рабочего в кепке рукояткой маузера в подбородок снизу вверх. Тот отлетел в угол, и в это мгновение прогремели карабины юнкеров, и все трое рабочих свалились у стены…
Я закрыл глаза… Впервые я видел убийство людей так близко…
…Очнулся я у аппарата. Строчки телеграмм сливались в сплошные серые нити… Я стал воспринимать происходящее, как сквозь вату, не понимая, снится мне все это или я грежу наяву. Но жуткая явь продолжалась… Дверь в аппаратную под чьим-то мощным напором стала прогибаться внутрь, затрещала и вдруг распахнулась настежь. Медная задвижка упала на пол.
В аппаратную ввалилась группа юнкеров; вперед шагнул все тот же долговязый, длиннолицый офицер с маузером в руке. По расцарапанной щеке его тоненько струилась алая, казавшаяся очень яркой при электрическом свете кровь. Правый, золотой, с черным просветом, погон на плече болтался, как вырванный с клочьями лоскут. Светлые, будто ослепшие глаза бегали, как у собаки-ищейки, челюсть тряслась.
Женщины смотрели на него, как загнанные в загородку косули. Загорская, недавно призывавшая «наших офицериков» истребить всех возмутителей спокойствия, молитвенно сложила у груди ладошки и смотрела на калединских карателей с детским ужасом и, казалось, готова была упасть перед ними на колени…
И тут совсем достойно повел себя Полидор Павлович. Он вышел из-за стола, преградил офицеру и юнкерам дорогу, проговорил ледяным служебным голосом:
— Господа офицеры, прошу очистить аппаратную. Разве не видите — здесь телеграф. В противном случае я буду звонить коменданту.
Калединец опустил маузер. Телеграф? Да, телеграф следует уважать и щадить — он связывает воюющие стороны со своими штабами, командующими, правительствами.
— С кем имею честь?.. — приложил два белых, тонких пальца к козырьку офицер. На одном из них поблескивал малиновым камнем змеевидный перстень, отчего казалось: к пальцу присохла крупная капля свежей крови…
— Пардон, медам! — изысканно вежливо поклонился офицер бледным от страха телеграфисткам. — Пожалуйста, не пугайтесь. Если позволите, мы осмотрим помещение…
Юнкера стали нагибаться под столы, тыкать стволами карабинов за шторы. И тут я увидел юное и дерзкое лицо, с знакомым калмыцким разрезом карих нагловатых глаз.
Юнкер, заглядывавший под стол, выпрямился, и глаза наши встретились.
С минуту мы смотрели друг на друга молча. Пока галантный офицер любезничал с Загорской, юнкер мог приглядеться ко мне повнимательнее.
— Ты?! — как будто испуганно спросил он. — Ты? На телеграфе? Да неужели? Ёрка!
— Да. Я…
— Ах, черт! Д'Артаньян! Ха-ха!
Я стоял у аппарата, опустив руки, опасаясь, как бы ствол Семиного карабина не воткнулся мне в живот, — так близко от меня и почти в упор держал его Кривошеин, мой одноклассник по «казачьей бурсе».
Он очень возмужал — муштровка в Новочеркасском юнкерском училище пошла ему на пользу, вырос, загорел, на верхней губе чернел первый пушок…
— Ну и встреча! Ха-ха!
Оглянувшись на офицера, Сема растянул румяные губы в жестокой, столь знакомой мне ухмылке.
— Господин д'Артаньян, не желаете ли сразиться, а? — Сема похлопал по ложу карабина. — Как это? «Подле монастыря Дешо… Ровно в двенадцать часов!» Ха-ха! — Кривошеин глумливо навел ствол карабина мне в грудь. — Вот так мы сейчас шлепнули троих… Одного кацапа и двух хохлов-мазниц… Все мазутчики, буксогрызы — большевики!
— Юнкер Кривошеин, отставить! — картавя, стальным голосом скомандовал офицер. — После будете острить! Еще раз извините, господа, — щелкнул он каблуками и опять блеснул на его пальце, у козырька, кровавый рубин.
Сема Кривошеин ухмыльнулся:
— Так ты за кого? А?
Я молчал.
— Ну, гляди же. Ежели что — поймаю на мушку.
Телеграфная комната опустела. Полидор Павлович закрыл дверь, стал прилаживать сорванную задвижку.
— Трам-тарарам… Черт его знает что такое. Вломились, как домушники. А еще офицеры, — пробурчал он и уже тише, так, что слышал только я, добавил: — Сволочь белоподкладочная… Палачи… Все равно по-вашему не будет…
К утру на вокзале все успокоилось. На станцию прибывали новые эшелоны. Юнкера и офицерские наскоро сформированные отряды запрудили вокзал, все пути. Пулеметы торчали из всех вокзальных окон, из подвалов, из чердачных — слуховых…
Юнкера готовились защищать железнодорожные ворота города от местных красногвардейских отрядов, от катившейся с севера грозной волны.
В пассажирских залах не было видно ни одного штатского пассажира. И лишь бродила неизвестно почему оставшаяся на работе уборщица и длинной метлой сметала в кучу вместе с опилками офицерские погоны.
Леночка
Синеглазая кукла стоит передо мной и, видимо, стыдясь за брошенные ночью неосторожные слова «о чумазых деповчанах» и «господах офицериках», кокетливо поигрывая ресницами, умиленно просит:
— Кандидат, проводите меня на Греческую — я одна боюсь.
Я плохо знаю город, но за громадными окнами телеграфа разгорается такое мирное, светлое утро и так хочется показать себя рыцарем, что, не колеблясь, отвечаю:
— Ладно.
Другого, более вежливого языка в обращении с городскими барышнями я еще не усвоил.
Восемь часов. На телеграфе происходит смена. Бледные, измученные беспокойной ночью, усталые телеграфистки сдают дежурство таким же напуганным ночными событиями коллегам.
Полидор Павлович предупреждает, чтобы я явился на следующее утро без опоздания, объясняет, как пройти к общежитию телеграфистов. Это совсем недалеко, рядом с депо.
— Гляди, кандидат в министры, отоспись. Для телеграфиста это главное.
Но я уже не чувствую усталости, меня подстегивает любопытство, желание походить по улицам города, в котором ночью происходили первые стычки юнкеров с рабочими отрядами, да и Леночка Загорская так заискивающе разговаривает со мной, что я уже забыл о неблаговидном ее поведении ночью и бодро следую за ней.
Мы выходим из вокзала. Нас обдает утренней, слегка морозной свежестью. Лучи встающего солнца бьют в глаза. Где-то на станционных путях перекликаются паровозные сирены, басовито ревут мощные гудки на металлургическом, на котельном заводе Кебера, на кожевенном… В перекличке гудков слышны необычные, грозные ноты. Гудки точно сговариваются о чем-то, сзывают не на работу, а на какой-то новый жестокий бой…
Вся привокзальная площадь кишит юнкерами и офицерами. За ночь прибыли новые эшелоны из Ростова и Новочеркасска. У подъезда — пулеметы и даже одна трехдюймовая пушка. Пахнет горелым порохом, лошадьми. Вокзал и прилегающие к нему улицы превращены не то в баррикады, не то в осажденную крепость.
Нас останавливает безусый юнкер с вскинутым за плечо карабином. У него очень юное, наивное лицо, пухлые детские губы, подозрительный взгляд. Он сам чего-то боится и крепко держится за свой карабин, как мальчишка за дорогую игрушку. Леночка невольно жмется ко мне.
— Ваши документы! — нарочито строго, ломающимся баском требует юнкер. — Кто такие?
Леночка бледнеет, ее глаза просят у меня защиты.
— А у меня никаких документов. Я дежурила… Возвращаюсь домой…
Юнкер зверски сдвинул брови, почти брезгливо оглядывает мою неказистую одежду.
— А ты кто?
Мне хочется сказать юнкеру: «Не тыкай», но вместо этого молча сую в руки ему командировочную телеграмму — «Кандидата телеграфа такого-то» и т. д. Она удостоверена железнодорожным штампом, подписью Анания Акимовича.
Юнкер недовольно пробегает телеграмму, возвращает со словами:
— Проходите. И не шляйтесь зря. Не знаете разве — здесь фронт.
Леночке он делает под козырек так же галантно, как офицер телеграфисткам ночью.
Я опасаюсь одного: только бы не встретить Сему Кривошеина. Тогда — борьба или постыдное бегство, чего я никак не хотел бы в присутствии Лены.
Минуем вокзальную площадь, идем дальше по Петровской, мимо по-осеннему голого городского парка. На улице тоже одни военные, штатских почти не видно. Возле длинного здания гостиницы с громадной вывеской «Европейская» — баррикады из булыжника, опрокинутая извозчичья пролетка и пулеметы, пулеметы у каждого подъезда, на балконах, на крыше. Под ногами стеклянные осколки, медные пулеметные гильзы. Так вот что здесь происходило ночью! Здесь шла настоящая война!
Леночка не выпускает моей руки, все время сокрушается:
— Ай, как я пойду завтра на дежурство… Если будут стрелять, я умру от страха.
Я успокаиваю ее. Теперь она боится и белых, даже юнкеров и калединцев, может быть, больше, чем иных.
Изо всех сил, косноязычно и путано, я стараюсь доказать, что деповские и заводские намного лучше юнкеров. Она слушает недоверчиво, в синих глазах ее растерянность.
Оказывается, на телеграф Лена поступила только потому, что не доучилась в гимназии, а сейчас обязательно надо где-то служить… Ее папа работает в городской управе, а мама больна и сидит все время дома. Родители ее любят, особенно мама — души в ней не чает…