Чтобы подбодрить себя, Быков на несколько секунд скрывался за перегородкой и выпивал там стаканчик старой николаевской водки… Он выходил оттуда более оживленный, глаза его воинственно блестели.
— Нам надо обязательно удержаться, — заявил он мне. — В Заречной стоит «молочный» поезд. А наши женщины и дети ждут молока. Белым скоро накладут по заднице. Вот увидишь. Как только вокзал опять заберут наши, я даю путь «молочному». Надо сразу пропустить его… Гляди же, не прозевай — сейчас же давай по аппарату путь…
Все шло как нельзя лучше: с десяток пуль влетело в нашу дежурку, поковыряли стены, сбили портрет начальника дороги. На вокзале завязался бой, но длился он недолго. Скоро красногвардейский отряд ворвался в вокзал и на пути.
В конторку, сломав наши баррикады — диван и стулья, вбежали несколько рабочих. Запыхавшийся человек в кожанке, не пряча маузера в кобуру, крикнул:
— А, телегуры! Отсиделись! Ну-ка — открывай движение?
Это был уже знакомый нам бравый большевистский комендант.
— Давай путь «молочному»! — радостно скомандовал Быков и побежал за перегородку остудить жажду.
Поезд с батайскими молочницами вошел на станцию с опозданием только на полчаса и как раз к тому времени, когда разгромленные отряды калединцев бежали в сторону Новочеркасска. Ростов был в руках большевиков… Но ненадолго. Как рассказывал дядя Игнат, Каледин собрал силы, соединился с офицерскими отрядами генерала Алексеева и вновь ударил на Ростов… Огромный промышленный и торговый город вновь стал подвластен Донскому правительству…
В один из мутных, бесснежных и морозных вечеров я поехал дежурить на разъезд Ряженое. Там, между Иловайском и Матвеевом Курганом, залег каледонский фронт. По приказу Ленина с севера уже наступал со своими отрядами Сиверс, со стороны Воронежа на Зверево и Лихую двигался Саблин.
Калединское, так и не собранное донское государство трещало по всем швам, ломалось, разваливалось… Но юнкера в Таганроге еще держались, засев в вокзале. В центре города, в штабе оголтелой военщины, в гостинице «Европейская», свила гнездо матерая контрреволюция. И хотя ее обложили со всех сторон руководимые местной большевистской организацией отряды Красной гвардии с Русско-Балтийского, металлургического, и котельного заводов, она еще огрызалась и острыми когтями смертельно царапалась и наносила удары по штурмующим рабочим повстанческим отрядам…
Все это я уже знал ранее из уст Серёги Хоменко и Алексея Домио и уезжал в новую командировку, как на фронт.
— Сынок, может, не поедешь? Видишь, что творится, — тяжело вздыхала мать.
Но отец, присутствовавший при разговоре, сказал:
— Ничего. Он навстречу большевикам едет. На хуторе Адабашеве мне уже сказали: большевики близко. Ихние разведчики уже рыщут по слободам… Они не только по железной дороге наступают, а прямо по степи, с Чистякова напрямик, к нам режут…
Отец весь сиял… Помолодевшее лицо его зарумянилось от радости. В последние, дни он чувствовал себя все более уверенно. Ходил по хутору, смело улыбаясь старым казакам, настроенным против большевиков. Как будто он теперь ничего и никого не боялся. Даже юнкеров и лютых корниловцев, отряд которых уже расположился на станции в хуторе.
Началось это у него с того времени, когда осенью кому-то из Временного правительства, по всей видимости меньшевикам, вздумалось провести всенародный плебисцит — узнать, за кого же проголосует народная масса Дона: за партию эсеров и меньшевиков, за кадетов или за большевиков. Для такого голосования были выпущены пять списков за номерами первый, второй, третий, четвертый и пятый… В четвертом значился Керенский, в пятом — большевики…
И тут началось столпотворение. В хуторе поднялся переполох: за кого голосовать? Кто лучше? Кому можно вверить свое дальнейшее благополучие, свою судьбу? Зажиточные казаки и крупные лавочники в большинстве своем голосовали один за Керенского, другие за кадетский, буржуйский, конституционный список. Но и тут не обошлось без путаницы и недоразумений.
Лавочница, бедовая и дотошная баба, торговавшая мелкой бакалеей, хвастала перед соседками: «А я, милые мои, проголосовала за большевиков! Они — за мужиков, а мужиков вон сколько — вся Россия! Придут они — я и скажу им: я за вас голосовала — вы меня не трогайте…»
А другая наша соседка прибежала, запыхавшись, к отцу, плачущим голосом стала спрашивать:
— Скажи-ба, болячечка, за кого мне голосовать? За какую квиточку? Ведь я неграмотная.
Отец взял у нее бюллетени, отобрал пятый, сунул соседке в руку, сказал твердо:
— Вот за этот — за пятый, за Ленина, и голосуй. Да смотри: когда будешь опускать, не перепутай… А то сунешь за кадетов, а либо за Керенского — какая тебе от этого польза… Ведь ты беднячка…
Не прошло и четверти часа, как — соседка прибежала, бледная, вся в слезах, ломая руки, запричитала:
— Ой, головочка моя грешная! За кого же я проголосовала? За Керешного! Попутал меня нечистый дух — подсунул мне не тую квитку…
Отец засмеялся, развел руками:
— Эх ты, Ивановна! Теперь ничего не сделаешь. Жди теперь большевиков, когда придут — сама скажешь, за кого ты…
Опустив в ящик пятый список, отец сказал мне:
— Вон сколько казаков за Ленина голосуют. Сами мне сказывали. Отшатнулись от Каледина многие казаки…
Вслед за отцом опустил в урну пятый описок и я…
…Поезд тащится медленно-медленно, погромыхивая темными вонючими теплушками. Из степи свистит черный морозный ветер. У меня мрачные мысли: куда я еду? зачем? Опять буду передавать телеграммы белых офицеров, вести под их диктовку переговоры со штабом северо-западной группы генерала Кутепова? Я бы не прочь убежать куда-нибудь в степь, в Адабашев, к тому же Ёське или отсидеться дома, но отец оказал: «Езжай!».
Я знаю, он думает: все работают, все служат. И многие ждут большевиков… И мы ждем, как ждут люди и все живое восхода солнца… И работают железнодорожники, затаив горячий камень на сердце, принимают и отправляют поезда с пушками, юнкерами, офицерами. А что поделаешь? Дома голодная семья, отец, мать, сестренки ждут получения ненавистных шпалер — керенок. Я уже получал их по целому аршину — зеленых и желтых. Александр Федорович Керенский выпускал их целыми рулонами, и плательщик выплачивает их неразрезанными, разматывая и отмеривая, как телеграфную ленту…
Вот и попробуй не служить, не работать… А ведь мне только недавно сровнялось шестнадцать лет. С виду я еще мальчишка, и хотя меня никто еще не замечает и даже белогвардейские заставы и часовые пропускают как подростка-железнодорожника, но попробуй не подчинись им — сразу услышишь леденящее кровь: «К семафору!».
Калединцы уже расстреляли этаким манером нескольких машинистов, движенцев и телеграфистов… Ведь Дон и Приазовье и все входящие в него железные дороги — на военном положении… Террор, слово страшное, витает над городами, станицами и селами, как черный кровожадный ворон…
Поезд задерживается на станции Марцево… Нигде ни блесточки света… В вагоне почти пусто, пассажиров нет, уже перестали ездить — всюду фронт. Со мной лишь два-три солдата с заплечными мешками, пропахшие махрой и дальней дорогой. Холодно и мерзко — теплушка не отапливается, я окоченел, не попадает зуб на зуб…
Вдруг вдоль поезда топот, крики:
— Прочь, солдаты, из вагонов! Прочь, солдаты, из вагонов!
Я уже знаю: это юнкера. Оки высаживают и задерживают солдат, едущих с фронта, некоторых за пару банок консервов и буханку хлеба переманивают в Добрармию, но мало кто хочет воевать — всем война осточертела хуже горькой редьки. Других, особенно подозрительных, как дезертиров, не подчиняющихся приказаниям, задерживают…
— Прочь, солдаты, из вагонов!
Команда звучит заученно и резко — лязгает, как затвор винтовки. В темную бездну вагона воткнулся желтый нервный луч фонаря.
— Солдаты, выходи!
Луч скользнул по мне, не задержался, остановился на широком, как глиняный горшок, рыжебородом лице солдата.
На мгновение я схватываю в нем нечто похожее на нашего любимца дядю Ивана, путевого сторожа. Солдат уже пожилой, шинель натянута на ватную фуфайку нескладно, пояс ниже живота, отвороты серой папахи спущены и болтаются, как уши слона.
— Выходи!
— Зачем? — спокойный мужичий голос. От него так и разит сырой вспаханной землей. — Вить отпустили… С турецкого хронту…
— Слезай! Кто отпустил?!
— Ленин…
— А-а!..
Лязг затвора.
— Выходи! Раз, два,!
Солдаты кряхтя слезают.
— Вить вот наказание… Замучились… Вить отпустили… Домой едем… в Орловщину… — бормочет солдат в отвернутой папахе.
Крик у вагона становится исступленно-яростным, нечеловеческим, как будто рычит сама смерть:
— Становись! Вот тебе за Ленина!