— Вы, милсдарь, не переживайте, не стоит оно того, — ободряюще сообщил сержант, пыхтя ему в затылок. — На галерах трудно только первые двадцать лет, а потом, утверждают знающие люди, как-то привыкаешь…
Д'Артаньян с чувством ответил:
— Любезный, вы и представить себе не можете, как я тронут вашим дружеским участием в моей судьбе… Если я сейчас разрыдаюсь от умиления, это не будет противоречить каким-то вашим полицейским предписаниям?
— Рыдайте хоть в три ручья, мне-то что? — пробурчал сержант. — Не запрещено…
— Мы прямо в Бастилию сейчас? — осведомился д'Артаньян с наигранным безразличием.
— Ишь! — проворчал сержант. — Эк вас всех в Бастилию тянет почета ради… Нет уж, милсдарь, позвольте вас разочаровать! В Бастилию, надобно вам знать, препровождают серьезных преступников, а ежели туда пихать каждого дуэлянта, Бастилия, пожалуй что, по швам треснет… Довольно будет вашей милости и Шатле!
Как ни удивительно, но в первый момент д'Артаньян ощутил нешуточную обиду — чуточку унизительно для человека с его претензиями было узнать, что он недостоин Бастилии…
Глава четырнадцатая В узилище
Тюрьма, безусловно, не принадлежит к изобретениям человеческого ума, способным вызывать приятные чувства, конечно, если не считать тех, кому она дает кусок хлеба и жалованье. Однако д'Артаньян, как легко догадаться, в их число не входил, наоборот…
По дороге к крепости Шатле он бахвалился, как мог, шагая с таким видом, словно прибыл инспектировать войска, а стражники стали его почетным сопровождением, но, оказавшись под сводами старинной тюрьмы, в густой и словно бы промозглой тени, казавшейся изначальной и существовавшей еще до начала времен, поневоле ощутил закравшийся в сердце холодок неуверенности и тоски (слава богу, о настоящем страхе говорить было бы преждевременно).
Печальная процессия, где д'Артаньян имел сомнительную честь быть центром внимания и единственным объектом зоркой опеки, миновала обширный крепостной двор, где д'Артаньяну тут же шибанул в нос омерзительный запах трупного разложения, — здесь по старинной традиции выставляли для возможного опознания подобранных на парижских улицах мертвецов, чью личность не смогли удостоверить на месте (провожатые гасконца, в отличие от него, восприняли это удручающее амбре со стоицизмом завсегдатаев — то есть, собственно говоря, и не заметили вовсе).
Охваченный странной смесью любопытства и подавленности, д'Артаньян прошел по длинному полуподземному коридору, поторапливаемый конвойными скорее по въевшейся привычке, чем по реальной необходимости (впрочем, надо отметить, обращение с ним, как с человеком благородным, все же было не таким уж грубым). Совершенно несведущий в данном предмете, он ожидал каких-то долгих церемоний и возни с бумагами, но его, столь же равнодушно поторапливая, повели по выщербленной лестнице, затолкали в обширную комнату — а мигом позже дверь захлопнулась с тягучим скрипом, заскрежетал засов и звучно повернулся ключ в громадном замке.
Теперь только до д'Артаньяна дошло, что он оказался в тюремной камере, вовсе не походившей на представления гасконца о данной разновидности жилых помещений, где люди, за редчайшими исключениями, не обосновываются добровольно. Он полагал, что всякая тюрьма — это расположенная ниже уровня земли темная яма с охапкой гнилой соломы, кишащая пауками, крысами и прочими издержками шестого дня творения, а каждого, оказавшегося в камере, немедленно приковывают к стене тяжеленной цепью.
Действительность оказалась все же несколько пригляднее: цепей нигде не было видно, в зарешеченное окошечко, пусть и находившееся на высоте в полтора человеческих роста, скуповато проникал солнечный свет, камера была выложена тесаным камнем, как парижская мостовая, а вместо кучи соломы имелась широкая лежанка. Из мебели имелись еще стол и скамейка, а также лохань непонятного назначения, источавшая отвратительный запах.
Не ведая того, д'Артаньян повел себя так, как множество его предшественников: обошел камеру, обследовав с неистребимым любопытством новичка абсолютно все, что только можно было осмотреть и потрогать (за исключением, понятно, мерзкой лохани), добросовестно попытался допрыгнуть до зарешеченного окошечка (ничуть в том не преуспев), и в конце концов уселся на лежанку, охваченный крайне неприятным и тягостным чувством вольного доселе человека, чья свобода вдруг оказалась стеснена в четырех стенах независимо от его желаний. Только теперь до нашего героя дошло, что он всецело зависит от своих тюремщиков, которые могут принести еду, а могут и забыть, вообще отопрут дверь, когда им только заблагорассудится.
Он попытался было утешить себя напоминанием, что в подобном положении оказывались не просто благородные особы, а коронованные, но рассуждения эти были хороши тогда лишь, когда человек философствует над биографической книгой, пребывая на свободе. Когда же усядешься на жестких неструганых досках тюремной лежанки, не обремененной не то что подобием постели, но даже и пресловутой соломой, мысль о предшественниках, пусть и коронованных, не придает душевного спокойствия…
Откуда-то из угла выскочила жирная крыса, проворно пересекла мощеный пол по диагонали и уселась в двух шагах от д'Артаньяна столь непринужденно, будто фамильярно набивалась в друзья. Гасконец шикнул на нее, топнув ботфортом, — и крыса, оскорбленная в лучших чувствах, не спеша поплелась назад в угол, выражая всем своим видом удрученность оттого, что ее обществом так решительно пренебрегали.
От яростного отчаяния у д'Артаньяна родилась было блестящая идея — схватить скамейку и дубасить ею в дверь, чтобы явились тюремщики и внесли в его жизнь хоть какую-то определенность. Однако здешние архитекторы, должно быть, давным-давно предусмотрели такие побуждения у своих постояльцев и приняли соответствующие меры: и скамейка, и стол оказались намертво прикреплены к полу с помощью ржавых железных скоб и барочных гвоздей. Одна лишь непонятная лохань годилась в качестве стенобитного орудия, поскольку стояла свободно, но взять ее в руки было выше сил гасконца.
Он встрепенулся, заслышав, как прежние звуки повторились в обратной последовательности: сначала с хрустом повернулся ключ в замке, потом заскрежетал отпираемый засов и, наконец, с пронзительным скрипом распахнулась дверь.
Первыми в камеру вошли два стражника с алебардами и заняли места по обе стороны стола. Следом появился обтрепанный писец, вмиг разложивший на столе бумаги и утвердивший на нем огромную медную чернильницу. Когда все приготовления были закончены, в камеру с величественным видом небожителя вошел пожилой полицейский комиссар в черной судейской мантии, с бесцветными глазами и черепашьей шеей, предосудительно торчавшей из черного засаленного воротника. Усевшись за стол напротив д'Артаньяна, он огляделся со столь подозрительным и унылым видом, словно полагал решительно всех вокруг, в том числе своего писца и стражников, закоснелыми злодеями, скрывавшимися от кары исключительно благодаря своей недюжинной пронырливости.