— Вам известно, что у нас режимная гостиница? — спросил он грозно. — Это в каком смысле? — Здесь останавливаются иностранцы.
— Ну и что?
— А то! Вы здесь проживаете? Документы!
Марк протянул ему паспорт.
— Так вы еще и из Москвы! Командировочное удостоверение есть? Нету? А чем ты занимался в холле?
— Журнал читал.
— Сказок мне только не рассказывай!—вскипел прыщавый. Затягивать забавную игру времени не было. К тому же Марк слишком отчетливо представлял себе невыразимое наслаждение следующих минут.
— Хвалю за бдительность, практикант, — сказал он. — Но непрофессионально работаешь. Мне ведь недолго и Хафизулле Алиевичу позвонить.—Он кинул на стол удостоверение Конторы.
При сегодняшней встрече парень первым делом позеленел, потом покраснел, а год назад его лицо меняло цвет в обратном порядке—румянец победителя уступил место бледности утопленника.
— Что же он до сих пор так злится?
— Нету чувства юмора у этой публики,—безмятежно отвечал Марк,—к тому же я эту историю раззвонил в Москве. Наверняка его тут потом поддразнивали.
После пыльных и замусоренных стройплощадок Ташкента, после трамваев, круглые сутки лязгавших вокруг тамошней гостиницы, после европеизированной тамошней публики — русских в узбекской столице было, говорят, чуть не за девяносто процентов — путешественники жаждали настоящего Востока и довольно-таки разочарованно косились на сновавшие по улицам троллейбусы. «Не обольщайтесь,—предупреждал Марк еще в Москве,— советская Средняя Азия не Персия, не Марокко — живописных нищих там не водится, и ремесленники почти перевелись, и муэдзина по утрам не услышите...» Но разве мало халатов, цветастых платьев, тюбетеек, смуглых лиц, дивной глиняной архитектуры старого города?
— Мистер Грин! — Марк вовремя успел схватить старичка за руку.
— Но они такие фотогеничные!
— Ни солдат, ни милиционеров, ни частных лиц без их позволения— сколько раз повторять, мистер Грин!
А кадр получился бы отменный — Марк и сам не без любопытства глазел на здешних солдат в побелевших застиранных гимнастерках, тяжелых сапогах и зеленых панамках.
— Ослика можете заснять,—сказал он,—переводчицу нашу Гульмиру, монументы всякие снимайте. Потерпите, мистер Грин. Через пять минут будем на площади Регистан, там вашим камерам будет работа...
Странный, странный город. Солдаты эти. Девочки в мелких косичках, наголо бритые черномазые мальчишки, бородачи в чалмах и халатах— и тут же невыразимый псевдогреческий оперный театр и коробочки хрущевских пятиэтажек. А на главной площади — розы, косые линии замысловатых орнаментов, и на портале медресе Шир-Дор по-прежнему усмехаются два не то льва, не то тигра, бегущие навстречу друг другу, и из-за спин у них выходит по солнцу с человеческими чертами. Не слушая пояснений толстенькой Гульмиры, Марк чертил носком ботинка свои инициалы на пыльной земле. Под утро ему снились душные, дурные сны о Москве.
— Где я могла видеть эту площадь раньше, милый?
— В Третьяковке. Картина «Торжествуют». Верещагин. И вся площадь уставлена кольями с отрубленными головами русских солдат. Только медресе жутко обшарпанное. Его ведь отреставрировали совсем недавно.
— А война-то здесь почему была? Марк кивнул в сторону Гульмиры. Несколько запинаясь и морща лоб в поисках английских слов, она поясняла, что «присоединение Узбекистана к России в последней трети 19-го века явилось исторически прогрессивным событием, так как отсталый народ, находившийся на полуфеодальной стадии развития, смог приобщиться к передовым для того времени капиталистическим отношениям. Но при этом трудящиеся массы простых узбеков попали под двойной гнет национального полуфеодализма и русского империализма, что существенно ухудшило их положение, зато привело к росту классового самосознания, ядром которого явились русские рабочие и их передовые для того времени идеи...»
— Простите, Гульмира,—перебил Гордон,—я человек простой, объясните мне, ради Бога, хорошо все-таки или плохо стало узбекам от того, что их завоевали русские?
— Нас не завоевали, а присоединили путем войны за рынки сбыта,— снисходительно улыбнулась Гульмира..—Конечно, это было передовым для своего времени явлением. Но не сразу, а только после Великой Октябрьской революции, превратившей некогда отсталые национальные окраины в развитые во всех отношениях индустриально-аграрные советские республики.
Она посыпала цифрами, особенно почему-то напирая на то, как невероятно выросло за годы советской власти число узбеков-зоотехников.
Отбарабанив свой нехитрый текст, повела Гульмира туристов сквозь резные деревянные ворота во двор медресе — квадратный, мощеный, всех сторон огороженный спартанскими кельями в два этажа.
— Восемь лет назад мы тут ночевали.
— Прямо в музее?
— Ну да. Сунули бутылку сторожу, накидали на пол соломы, ящиков картонных.—Марк присматривался к одинокому карагачу в центре двора, прикидывая, заметно ли выросло дерево за эти годы.—Знаешь, что меня больше всего поразило в этом ночлеге? Тени. Ночью я вышел во двор, сплошь расчерченный на шестиугольники,—это луна светила во-он сквозь ту каменную решетку. Ты заметила, какие огромные тут звезды, как быстро темнеет?
— Ага. Я бы тоже тут заночевала.
— Холодно. Да и времена не те. Тогда здесь было раз в сто меньше туристов, чем сейчас. Мы еще находили в пыли на площади разноцветные бусинки позапрошлого века. А вот здесь, где теперь асфальт, был обнаженный склон, знаешь, срез культурного пласта, и из него торчали кости и глиняные черепки с глазурью. У Андрея до сих пор чуть не целый мешок.
В двух шагах от запыленного автобуса Марк крикнул Гульмире, чтобы отправлялись без него — «дела!» — и они с Клэр пошли к торговому куполу, еще одной местной достопримечательности, где, правда, вместо шелков и верблюдов давно уже продавались открытки, галантерея и алюминиевые значки. «Не скомпрометирую я тебя, не дрейфь, — приговаривал Марк.—куда уж дальше. Зато я тебя от Гульмиры спас, у нее сейчас по плану лекция об освобождении узбекской женщины, кошмарная тягомотина...» «Ваша Контора нарочно набирает таких толстух?—мстительно спросила Клэр.— И ай-кью у вас у всех ниже семидесяти... ой, Марк, не колоти меня, пожалуйста...»
Пыльные городские тополя тоскливо шелестели в жарком безветрии, в кооперативных лавочках покачивались над головами сонных продавцов окровавленные туши на ржавых крюках, жужжали мухи, журчала в придорожных арыках серо-коричневая вода... Сторож при развалинах мечети Биби-Ханым долго не мог взять в толк, зачем этот русский парень с русской девушкой тычет ему какое-то удостоверение с выглядывающим уголком рублевой бумажки, наконец перестал приговаривать «йок, йок, нелзя», а достал из-за пояса ключ и повел их к запертой двери, ведущей в одну из башен полуразрушенного портала. В душной полутьме, пахнущей глиняной пылью, старостью и мышиным пометом, подымалась мимо редких окошек выщербленная винтовая лестница. Было тихо. Сторож дожидался внизу.
— Почему здесь заперто?
— Раньше было открыто. Говорят, в любой момент этот замечательный памятник может рухнуть. Устала? Ничего, недолго осталось.
За следующим «поворотом этой бесконечной лестницы и впрямь обозначился дневной свет, и они очутились на открытой площадке, усеянной обломками необожженного кирпича. Голова кружилась: в тридцати метрах внизу и все-таки — у самых ног лежало всегдашнее великолепие восточного базара, пестрящего горами дынь, арбузов, помидоров, персиков, зелени. Прозрачный дым поднимался от уличных мангалов, даже до вершины башни долетал плотный запах свежевыпеченных лепешек. Кто-то невидимый у стены базара бил в бубен, бил то мерно, то тревожно частя. Эти раскатистые звуки вдруг усилились, ударили по барабанным перепонкам — базарный безумец, размахивая бубном, огромным, как колесо, поднялся со своего тряпья под стеною и побежал меж рядами, подпрыгивая, крича, расталкивая продавцов и покупателей худыми грязными локтями. Звуки крепли, становились все отчаяннее и вдруг смолкли— бубен покатился по земле в сторону, к чайхане, а сумасшедший сел прямо в пыль и замер, обхватив плешивую голову руками. Справа тянулись глинобитные кварталы старого города, по левую руку голубели мавзолеи Шах-и-Зинда, ближе к горизонту сиял поросший травой купол гробницы Тамерлана... «Не стоит завидовать солнцу востока, незрячим проулкам и шелковой тьме. Огромное небо и здесь одиноко, и сердце похоже на розу в тюрьме. Кирпичные соты. Глухие аркады лазури, гнилого пергамента. Тут из крепкой земли мусульманского сада недаром кровавые колья растут. И если в провалы подземной темницы заглянешь — слезами зайдется душа, увидев, что стыдно ей жизнью томиться, которая, право же, так хороша...»