Он решил никогда больше не расставаться с сестрой, потому что не было у него дороже человека, чем Стилла. Только не любил, когда ее называли Мария.
«Откуда, — думал Ноко, — это новое имя у сестры?»
Я спросил Марию Ефимовну:
— Почему вы дали вашей младшей девочке имя Стилла, ведь она не последняя из рода Пунадинка?
— Мой брат Ноко так захотел. Мы с мужем согласились. Пускай, чего там! Теперь наша Стилла на счастье растет.
— А я помню твоих Каундига, — вдруг сказал Тихон Акунка. — И Ефима Платоновича, отца твоего, мало-мало помню. Добрый охотник был, ох добрый! Бывало, на медведя пойдет — ружье в снег бросит и за копье берется. Сильно метал копье, ай-я гини! Прямо в сердце зверю!
— Скажи, Тихон Иванович, а с виду какой отец был?
Акунка внимательно посмотрел на Марию.
— Глаза у тебя Ефима Платоновича есть.
— А у Стиллы, скажи, тоже глаза отца моего?
— И так может быть. С одного кедра орешки близко падают.
Море шумело, волны захлестывали сизую, усеянную галькой косу.
С берега доносились громкие голоса. При свете мигающих фонарей рыбаки нагружали камнем широкие сетки-пикули, вывозили их на кунгасе в море, к неводу.
Близкое утро сулило богатую добычу.
Врач из рода Акунка
В семь утра на комоде зазвонил будильник. Проснувшись и открыв глаза, Валентина не сразу вспомнила, что с вечера, по студенческой привычке, завела часы на семь. Могла завести на девять, ведь торопиться сегодня некуда. В больницу она начнет ходить с завтрашнего дня.
Валентина полежала, понежилась в постели, но сон больше не шел. Она неторопливо встала, подошла к открытому окну. Над рекой клубился туман. Быстрая вода шумела на перекатах, плескалась у прибрежных камней.
Река сразу потянула к себе. Девушка перемахнула через подоконник и побежала на берег. Прыгнула на большой ноздреватый валун и несколько минут вглядывалась вдаль. На горизонте уже просвечивала заря.
Три лета не приезжала она домой, соскучилась по родным местам. Сдав в институте государственные экзамены и получив диплом врача, считала дни, когда вернется в Уську. Да и жители поселка давно ждали первого орочского врача. Вчера вечером, когда поезд подходил к станции, Валентина не сразу поверила, что это ее пришли встречать столько людей. Не успела выйти из вагона, как к ней потянулись десятки рук.
— Сородэ, Валентина!
— Сородэ, мамка-доктор!
— Когда больных принимать будешь?
— Наверно, завтра будешь?
Она не успевала отвечать. Растроганная встречей, шла домой. Но и дома ее ждало не меньше людей, чем на станции. Кому не хватило места за столом, расселись на полу.
Когда пришел Николай Павлович, все встали, приветствуя учителя. А Валина мать подошла к Сидорову и со слезами радости сказала:
— Спасибо, Николай Павлович, наша дочь доктором вернулась.
— Вам спасибо, Евдокия Степановна, — ответил учитель, — она ваша дочь…
— Все равно, ты нашим орочским детишкам как отец был… У тебя в интернате жили, дома редко когда бывали. После, когда подросли, в большой город уехали…
— А помните, Евдокия Степановна, как Валентину в интернат привели, как она первое время дичилась, скучала, рвалась обратно домой? И когда вы пришли за дочерью, я долго уговаривал вас, чтобы оставили девочку.
— В то время, сам знаешь, я темная была, много чего не понимала, — призналась Евдокия.
Ему было понятно волнение матери: из восьми детей она потеряла маленькими семерых. Одна Валентина осталась. А несколько лет назад умер от воспаления легких муж Евдокии.
Над тайгой поднималось солнце. Все меньше оставалось на реке тумана. Ветер погнал рваные клочья к сопкам. Тумнин стал виден до самого дальнего кривуна. А там, где в него впадала Худями, от берега к берегу пролегла темная полоса, так знакомая Валентине с детства.
Кажется, ничего здесь не изменилось за три года, и все же волнение не покидало Валентину. Может быть, потому было так неспокойно на душе, что с этого дня начиналась для девушки новая жизнь.
Подумав, что мать уже проснулась, она спрыгнула с валуна и побежала к дому. Но мать еще спала. Чтобы не будить ее, Валентина снова полезла в окно.
Достала слежавшиеся в чемодане платья, белый докторский халат, шапочку и включила утюг. Надо было приготовиться к первому рабочему дню.
В это время мать проснулась.
— Старушка Адьян от нашей атаны приходила. Атана просит, чтобы ты скоро зашла к ней.
Доктор Акунка приходилась старейшине рода Анне Васильевне прапраправнучкой. Когда Валентина родилась, старушка на радостях пришла к учителю.
— Скажи, Николай Павлович, сколько теперь моих Акунков будет?
— Сами должны знать своих сородичей, Анна Васильевна, — ответил Сидоров.
— Всех знаю, конечно, а сосчитать не могу, помоги.
— Ну, давайте сосчитаем вместе. — И стал называть всех ее сородичей, старых и пожилых орочей уважительно, по имени-отчеству, а молодых просто по имени. — Сорок два человека — вот сколько…
— Ай-я кули! Наверно, так!
Род Акунка, по словам Николая Павловича, считался у орочей самым большим. По берегам многих рек когда-то кочевали Акунки, отмечая свои пути зарубками на деревьях.
На глазах Анны Васильевны рождались и умирали сородичи. Она пережила своих детей и многих своих внуков.
Не желая быть никому в тягость, старушка попросила учителя устроить ее в дом для престарелых. С тех пор и доживала она свой век в этом просторном доме, в одной комнате с безродной бабушкой Адьян.
Но сородичи не забывали свою атану. Часто навещали ее, приносили подарки, а на праздник брали ее к себе.
Вчера, когда орочи шли на станцию встречать своего доктора, бабушке тоже хотелось пойти, но ее не взяли. В последнее время она чувствовала себя совсем слабой.
Адьян встретила Валентину в сенях:
— Атана давно ждет тебя. — И подвела доктора к постели Анны Васильевны.
Валентина присела на край кровати, обняла бабушку за сухие узкие плечи, поцеловала ее в желтую и жесткую, как пергамент, щеку.
— Сородэ, атана!
— Сородэ, аса хитэни![26] — И, пожевав остывшую трубку, тихим голосом сказала: — Долго, однако, живу я. Устала. А ты, наверно, совсем большая стала. Сказки говорить уже не надо тебе. Помнишь, какие сказки тебе говорила?
— Я, атана, твои сказки не забыла.
— Ладно, детишкам своим расскажешь.
— Я еще не замужем, атана.
— А тебе сколько зим, аса хитэни?
— Двадцать пять, атана.
— А меня, когда тринадцать зим было, в жены продали.
— Это больше ста лет назад было?
— Наверно. Я в то время на речке Хуту жила, Когда мой старший брат Петр из шалаша на руках вынес меня и мужу в руки передал, помню, муж уронил меня. Старики испугались. Говорили — долго не проживу. Однако, многих пережила я. Наверно, старше меня никого в нашей Уське нет. — И, погодя минуту, спросила: — Ты, хитэни, верно доктором стала?
— Конечно, атана.
— Может быть, глаза мне вернешь?
— Не знаю, атана. Глаза лечить не могу. Глаза другой доктор лечит. Но я, атана, посмотрю тебя, сердце твое послушаю. Скажу, какое оно. Лекарство тебе пропишу, если надо.
— Ладно, послушай сердце.
Валентина приподняла бабушку, проверила пульс. Потом выслушала сердце, простучала молоточком грудь. Анна Васильевна смотрела на доктора открытыми невидящими глазами, зажав в ладони остывшую трубку, с которой, кажется, не расставалась всю жизнь.
— Ты, атана, молодец, — сказала Валентина, укладывая бабушку на подушку. — Еще много зим проживешь. Буду через день приходить к тебе, уколы делать.
— Приходи, расскажешь кое-чего, — по-своему поняла старушка слова Валентины и попросила спичку, чтобы разжечь трубку.
— Много, атана, куришь. Надо бы совсем бросить.
— Не говори так. Без трубки не могу. Я девочкой курить начала. Ни разу не бросала.
Валентина дивилась памяти старушки: десятки кочевок назвала она, рассказала, в каком году река выходила весной из берегов, сколько лесных пожаров прошло на ее глазах. Любое важное событие в жизни рода непременно связывала с какой-нибудь приметой.
— Когда твой отец, Федор Васильевич, родился, помню, большая пурга была. Марью твой дедушка Василий в тайгу увез, в шалаше оставил. А когда она там Федора родила и за сыном Василий поехал, два солнца из-за пурги до шалаша не мог добраться. Когда добрался, Марья уже мертвая была. А ребенок живой остался. Я его, помню, к себе в шалаш забрала. Выхаживала. Ничего, добрый охотник вырос. — И грустно вздохнула: — Жаль, тебя не дождался. Если бы ты, дочка, в то время, когда Федор слег, доктором была, наверно, не дала бы отцу помереть…
— Знаешь, атана, не от каждой болезни доктор может вылечить.
— Конечно, — согласилась бабушка. — Когда поезд на Тумнин пришел, меня в город возили. Доктор глаза мои посмотрел, сказал, что трудно их вылечить. Это зимою дело было, а весной, когда по Тумнину лед пошел, я видеть совсем перестала.