Спеша по длинному коридору в казначейство, я чуть не сшиб с ног Джун. Не задумываясь, я обнял ее за талию и поцеловал в мягкую щеку с золотистым пушком.
Я поцеловал не ее, а всех женщин: я знаю, что они глупы, непоследовательны и живут, бедняжки, в мире фантазии, но тело их священно, как материнское молоко,- плохих женщин не существует, потому что они источник нашей жизни. Она приложила руку к щеке.
– Лето пришло,- сказала она.
– Лето там, где вы,- сказал я.
Я увидел, как дрогнули ее губы и в глазах появилось мечтательное выражение. На какую-то секунду проглянула правда: она была порядочной девушкой, хранившей свою чистоту – такие вещи сразу чувствуются – и знавшей все тонкости домоводства – от печения пирогов до варки пива, чему, как рассказывала мне сама Джун, обучила ее мать (полная, добродушная матрона, которую я как-то видел). В обществе, устроенном более разумно, Джун носила бы специальный головной убор, или особую прическу, или цветок над ухом, которые указывали бы на то, что она ищет мужа, и в обществе, устроенном более разумно, все молодые люди ухаживали бы за ней пылко и рьяно,- но с самыми честными намерениями. От нее исходило какое-то животворное спокойствие и радость. Если женщин сравнивать с кушаньями, то она была похожа на сок, который выделяет жаркое – сытный, солоноватый и почти сладкий; если это уподобление кажется вам нелепым, понюхайте, как пахнет говяжье жаркое,- от него веет чем-то домашним и теплым, как от чистой кухни, и в то же время он волнующе поэтичен, как аромат цветов и травы, которые ела корова.
Я понял все это и тем не менее побежал дальше, даже не оглянувшись. Случись эта встреча до рождества, я еще мог бы обернуться, до рождества я еще мог бы сделать предложение Джун: никакой легкомысленный флирт с ней не был возможен, и я рад, что вовремя понял это. Вот уже четыре года, как она замужем и счастлива – во всяком случае, насколько мне известно, она не несчастлива. Но я до сих пор чувствую, что обидел ее. Она как бы предложила мне хороший домашний обед, а я предпочел кусок безвкусного магазинного хлеба, намазанный дешевым покупным паштетом,- всякий раз, как я думаю о Джун, у меня возникает ощущение бессмысленной утраты. Я верю, что человек – сам хозяин своей судьбы, и все же мне кажется, что раз ты выбрал себе тот или иной путь, свернуть с него очень трудно.
Но в то утро в моей голове не было места для таких мыслей: я думал только о том, что скоро буду с Элис и двухмесячное воздержание кончится. Я стремился увидеться с ней главным образом по этой причине: в конце концов, если мужчина долгое ремя вел нормальную половую жизнь, внезапное ее прекращение не может не сказаться на нем. Это вовсе не значит, что мне нужно было только ее тело.
Наоборот – мое воздержание объяснялось тем, что после нее мне опротивели мимолетные знакомства на танцульках, забавы на вечерок, минутные радости после кабака – существует тысяча названий для того, о чем я говорю, и в их безвкусной пошлости воплощено то отвращение, какое неизбежно чувствует мужчина, стоящий хотя бы одной ступенью выше обезьяны, после общения с женщиной, вызывающей у него презрение. И все те унижения, которые мне пришлось вытерпеть со времени нашей ссоры от Хойлейка, от Сторов, от Джека Уэйлса, от Браунов, забывались, когда я представил себе, что снова буду держать Элис в своих объятиях, снова испытаю настоящую любовь вместо той полудетской игры в страсть, которая велась между мною и Сьюзен.
Во второй половине дня я отправился в Гилден, где в течение трех часов принимал квартирную плату и налоги и выдавал деньги для выплаты жалованья. К счастью, эта обязанность, которую все чаще и чаще возлагали на меня, по силам даже умственно неполноценному ребенку, да к тому же спящему. Тем не менее обычно я занимался этим с удовольствием. Как я уже говорил, Гилден – типичное селение, каких немало на вересковых равнинах; все его жители находятся между собой в крайне сложном родстве, и каждый раз я с большим интересом рассматривал их лица – зависящие от пола и возраста варианты одного из двенадцати основных типов (ведь здесь со времен Вильгельма Завоевателя жило, собственно говоря, только двенадцать семейств).
Но в тот день я не замечал этих лиц. Было только одно лицо, которое мне хотелось видеть, был только один голос, который мне хотелось слышать, было только одно тело, которого мне хотелось коснуться. Как-то раз в лагере для военнопленных я слишком быстро выкурил свой табачный паек, и потом мне пришлось три дня сидеть без сигарет,- то же самое испытывал я сейчас, только в более сильной степени: внутри у меня все горело, я ощущал мучительное томление, не мог найти себе места.
Лица передо мной казались лицами товарищей по лагерю, а длинный дубовый стол, тяжелые гроссбухи, казенные бланки и казенные буро-оливковые стены канцелярии деревенского клуба стали колючей проволокой, пулеметными вышками и сторожевыми овчарками, которых, говорят, специально дрессировали вцепляться в половые органы.
Когда мы встретились наконец в «Сент-Клэре», все произошло совсем не так, как я себе представлял. В комнатке за баром мы были совсем одни, и я легонько коснулся поцелуем ее щеки. Она погладила мое лицо и вдруг громко всхлипнула, шмыгнув носом,- просто, некрасиво, и я почувствовал, как сердце у меня защемило от жалости.
– Прости меня, родная. Я не хотел этого, я не хотел причинять тебе боль.
– Ну вот я и не выдержала. А еще собиралась быть спокойной и невозмутимой!
– Ради бога, не надо. Уйдем отсюда и поговорим.
Как только мы очутились в машине, она перестала сдерживаться: по ее щекам непрерывно струились слезы, оставляя две бороздки в пудре. Я гнал во всю мочь к Воробьиному холму и в конце шоссе Сент-Клэр чуть не сшиб велосипедиста: за стеклом мелькнуло его побелевшее лицо, и я видел, как, скатываясь в кювет, он погрозил нам кулаком. Мы лежали в буковой роще, окруженные теплым мраком. Я молчал, а она плакала, уткнувшись лицом мне в грудь: по моей рубашке расползалось теплое сырое пятно.
– Все прошло,- сказал я, когда она наконец вытерла глаза.- И не надо больше плакать. Ты же понимаешь, почему это на меня так подействовало?
– Я рада тому, что случилось,- сказала она.- Хоть было невыносимо, когда ты смотрел на меня, как на грязь, я рада, что для тебя это имело такое значение.
– Я люблю тебя.
– Я старая и выгляжу ужасно. Ты не можешь меня любить.
Она действительно выглядела ужасно,- даже темнота. не скрадывала ее возраста,- но слова были сказаны, и наше путешествие началось. В моем чувстве не было ничего романтичного: я не лелеял иллюзий ни относительно ее, ни относительно себя. Просто, когда мы бывали вместе, я не ощущал одиночества, а когда мы бывали врозь, чувствовал себя одиноким – только и всего.
– Разве ты не любишь меня?- спросил я.
– Конечно, люблю, дурачок. Из-за чего же, потвоему, я плачу?
Она взяла мою руку и просунула ее под блузку.
– Вот так, милый,- шепнула она.- Зверушка возвращается к себе в норку.
Нас окружали запахи весны – молодой травы и влажной земли; воздух здесь, среди вересковых пустошей, был свежий, чистый, бодрящий – ни дыма, ни пыли, от которых трудно дышать, словно легкие набиты ватой; и мы были гармоничной частью этой весенней ночи, единым счастливым существом, единым бытием. И тогда я потянулся к Элис – не потому, что это было нужно, а потому, что я хотел быть как можно ближе к ней, отдать ей себя. Я положил руку ей на колено. Она оттолкнула ее.
– Не сейчас.
– Извини.
– Что же делать. Нам не надо было сюда приезжать. Я всегда в эти дни выгляжу ужасно, а чувствую себя еще хуже. Ты ведь знаешь, как это бывает.
– К счастью, нет. Мы оба рассмеялись.
– Мне так хотелось видеть тебя, а с другой стороны, навязываться тебе, когда…
– Зачем ты это говоришь? Я люблю тебя сейчас так же, как всегда.
– А ты лег бы спать со мной в одну постель?
– Конечно. Раз ты плохо себя чувствуешь, тебе, наверно, было бы легче, если б я был рядом.
Она снова расплакалась.
– О господи, как с тобой все просто. И я так люблю тебя за это, так люблю, так люблю…- Она перешла на шепот.- Я так с тобой счастлива, что мне хотелось бы сейчас умереть. Мне хотелось бы сейчас умереть.
22
Следующие два месяца – по крайней мере когда я был с Элис,- казались безоблачно счастливыми. Мы больше не были любовниками – мы стали мужем и женой. Конечно, я по-прежнему дарил ей то, что на нашем языке мы называли «хрусталиком», но не в этом было теперь главное. Уверенность, спокойствие, ровная нежность, которые исходили от Элис,- вот что стало главным; да еще возможность говорить друг с другом, не боясь затронуть опасную или запретную тему,- их больше не существовало. Мы ничего не скрывали друг от друга,- и это были настоящие разговоры, когда слова – не просто звуки или фишки в социальной, финансовой или любовной игре.