Я задумался, можно ли мне включить рассказ Рика об Эшли в свой роман, не воспримет ли он это как предательство.
– И между прочим, потом я ловлю себя на мысли, хоть и знаю, что она нелепа: что если Эшли не симулировала? Что если она солгала о своей лжи, чтобы освободить меня?
Два дня спустя я был в руках другой женщины: одной она приобняла меня, другой водила эхографическим датчиком, чей конец был умащен прохладным бесцветным гелем, по моей груди в поисках отчетливого изображения. Мои глаза были закрыты, ее – сосредоточены на экране, где мое черно-белое сердце делало вид, что бьется. Время от времени я по ее просьбе менял положение, шурша бумажным халатом и бумажной простыней, или задерживал дыхание, что способствует получению ясной картины. Эхографистка была примерно моего возраста, родом, видимо, из Доминиканской Республики, и по сравнению с предыдущей она была куда ласковей и нежней; закрыв глаза, я представлял себе, что это Алекс. Вот ты в подвальной комнате дома в Нью-Полце, подышав травкой, неуклюже стараешься сделать беременной свою лучшую подругу – а миг спустя намазанный гелем датчик испускает тебе в грудь ультразвуковые волны. Я почувствовал себя беременным: от эхокардиографии плода эта процедура отличается только местом, куда прикладывается датчик. Я вообразил, что у меня сердце эмбриона, только вот расширение синуса может означать смерть, а не рождение.
В первый месяц после возвращения из Марфы у меня появились симптомы, которые, заверил меня Эндрюс, почти наверняка были психосоматической реакцией на мысли о предстоящем обследовании: головные боли, нарушение связности речи, слабость, расстройство зрения, тошнота, чувство онемения в лице и кистях рук. Я боялся обследования больше, чем расслоения аорты, потому что боялся хирургической операции больше, чем смерти. Я представлял себе, что кардиолог входит в кабинет и сообщает, что быстрота расширения диктует необходимость немедленного хирургического вмешательства, до того отчетливо, что это словно бы уже произошло; перспектива ощущалась как воспоминание о перенесенной травме.
Она с силой надавила мне датчиком между ребер; я вздрогнул.
– Еще немного, солнышко, мы почти кончили, – сказала она, обращаясь к ребенку во мне. И чуть погодя: – Хорошо, теперь врач посмотрит на результаты.
И вышла из кабинета. Почему она отправилась за ним так поспешно?
Не забывай: ты можешь одеться и покинуть здание до того, как он войдет, чтобы предсказать по твоим внутренностям твое будущее, – античное гадание на современный лад, чью стоимость едва покрывает запредельно дорогая страховка. Можешь сказать, что это был обман, розыгрыш, выйти на улицу, где стоит теплая не по сезону погода, и жить, испытывая судьбу, жить со своим случайно обнаруженным бессимптомным идиопатическим расширением аорты. Трусливый или смелый, это, так или иначе, выбор, и я, лежа на пластиковой койке, испытывал соблазн. Рост на несколько миллиметров – и они вскроют меня тем, что я представлял себе как опасную бритву. Я посмотрел на экран, где застыло изображение моего сердца и артерий, и увидел в верхнем правом углу мигающие цифры: 4,77 см; 5,2 см. Я похолодел: если какая-либо из этих величин – диаметр корня моей аорты, мне надо будет лечь на операцию в ближайшие дни.
Я вышел, но только в комнату ожидания, где сидела Алекс. Вернувшись с ней в кабинет, я сказал ей, что, вероятно, дело плохо, и назвал эти цифры. Она сказала мне: «Тсс», и мы стали ждать; на мониторе появилась заставка: МЫТЬЕ РУК СПАСАЕТ ЖИЗНИ, красные буквы, плывущие по черному экрану. Сообщения с Луны, передававшиеся в режиме реального времени, запаздывали не так сильно, как должны были; никто никогда не покидал Землю, кроме как для того, чтобы лечь в нее.
Он вошел с улыбкой. Серебристая седина, очки без оправы, пурпурный галстук под белым халатом. Пожал нам руки и сказал:
– Ну-с, давайте взглянем. – Бесконечную минуту спустя: – Все выглядит неплохо. У вас 4,3.
– Но МРТ показала 4,2, – проговорила, опередив меня, Алекс, у которой на коленях лежал открытый блокнот. Один миллиметр за это время мог означать неминуемую операцию.
– У эха довольно большая погрешность. Это равные величины.
– Как могут 4,2 и 4,3 быть равными величинами? – спросил я, испытывая облегчение из-за того, что изменения, по его словам, нет, и страх из-за того, что цифры показывают изменение.
– Что мы видим – это что роста диаметра, превышающего погрешность эхокардиографа, нет, и мы будем пристально наблюдать за развитием ситуации. Если она будет развиваться. – Я не был рад тому, что это «если» он добавил вдогонку. – Имейте в виду, что такое быстрое расширение крайне маловероятно.
– Но что если она все-таки расширилась на миллиметр? – спросил я.
– Тогда она будет расширяться и дальше, и мы это увидим во время следующего обследования.
– Итак, 4,3 может означать больше, чем 4,3, может означать 4,3, может 4,2, – резюмировала Алекс.
– Да.
– Выходит, сегодня мы узнали только то, что диаметр не растет стремительно, – сказал я. Прозвучало сердито, но я ничего не чувствовал.
– Мы можем констатировать некий минимум стабильности, – сказал врач. И, не услышав от нас ничего, добавил: – Это положительный результат.
– Да, положительный, – подтвердила Алекс. Он пожал нам руки и пошел заниматься пациентами, чьи болезни не столь виртуальны.
Еще через два дня я мастурбировал в Нью-йоркско-Пресвитерианской больнице, в помощь себе выбрав фильм «Все звезды-любительницы 3». Мою неблагонадежную сперму, выплеснутую в стаканчик, промыли и ввели в Алекс, а потом мы вдвоем отправились через парк в ресторан «Телепан» отметить день ее рождения. Ей исполнилось тридцать семь. Диаметр корня аорты у автора был не то 4,2, не то 4,3. Ее маме, по словам врачей, оставались месяцы. В счет моего аванса мы взяли нантакетские бухтовые гребешки по рыночной цене. В фертильные периоды мы будем дополнять внутриматочные осеменения половыми актами – или, наоборот, предварять их совокуплениями, – чтобы, во-первых, увеличить шансы, а во-вторых, хотя ни она, ни я не произносили этого вслух, чтобы история зачатия, если оно состоится, была историей события, по крайней мере потенциально независимого от учреждений.
Еще через два дня я встретился с Алиной, чтобы сказать, что мне придется как минимум на некий срок прекратить с ней близкие отношения, потому что Алекс по ряду причин не может примирить наши нечастые коитусы с наличием у меня другой партнерши. Мы сидели в подвальном баре в Чайнатауне, где из-за бумажных абажуров создавалась иллюзия, будто горят не лампы, а свечи. Я объяснил ей, что беру паузу ради своих чисто дружеских отношений с другой женщиной, в которых теперь возникла сексуальная составляющая, хотя, если вынести за скобки краткий, надо надеяться, период попыток добиться зачатия, я отнюдь не считаю одни и другие отношения взаимоисключающими. Я знал, что она рассердится.
Но она не рассердилась.
– Ты уверена, что не огорчена?
– Абсолютно уверена.
– Не обижена?
– Нет.
– Не ревнуешь?
– Ревновать из-за того, что ты по дружбе будешь в рассчитанные дни заниматься с ней сексом перед визитами в клинику?
– И даже не ностальгируешь?
– Я довольно смутно себе представляю, что это такое.
– Грустить, тосковать по прошлому.
– Ты хочешь, чтобы я уже грустила по прошлому?
– Ты могла бы предчувствовать эту грусть.
– Я могла бы тосковать по ностальгии. Томиться по тому времени, когда я буду томиться по прошлому.
– Я рад, что ты не страдаешь.
А я страдал.
– А потом, в будущем, я, может быть, буду томиться по прошлому, когда я томилась по будущему, в котором я могла бы томиться по прошлому.
– Отлично, я рад, что ты меня поняла.
– Поняла на все сто. Кстати, мы месяца два практически не виделись. Наши отношения и так уже стоят на паузе.
Почему-то мне не приходило в голову, что этот разговор – совершенно лишний. Вдруг мне показалось, что я затеял его не чтобы отпустить ее, а чтобы вернуть.
– Когда она забеременеет или я прекращу попытки ей помочь, может быть, мы… пересечемся.
– Непременно надо будет пересечься. – Она засмеялась. – Но от обязанности написать статью для каталога все это тебя не избавляет.
Ей предстояла большая выставка в Челси.
Несколькими коктейлями позже настало время прощаться по-настоящему. Мы стояли у станции метро на Гранд-стрит, линия D, вокруг никого, кроме крыс. Она встречалась с кем-то на Верхнем Манхэттене, я направлялся домой. Ее ногти, казалось, рассекли мне кожу на загривке. Это был самый эротичный поцелуй в истории независимого кино. Спускаясь на свою платформу, я чувствовал себя ужасно, потому что знал, что вряд ли когда-нибудь снова ее увижу.
Но спустился – и вот она стоит на противоположной платформе, ждет своего поезда. Вдали виднелись еще два-три пассажира, на скамейке мужчина в свитере с капюшоном то ли вырубился, то ли вовсе умер, а в остальном мы были одни – только что страстно попрощались, а теперь в безмолвном подземелье каждый смотрел не столько на другого, сколько на его призрак. Знаете, как это бывает? Попрощаешься с кем-нибудь, а потом оказывается, что вам в одну сторону, и это смущает, потому что требует распространить общение на время после его ритуального завершения, а устоявшихся правил, которыми можно в таких случаях руководствоваться, нет. Наземным делам я положил конец, но под землей все продолжилось; рельсы, на которые подано напряжение, электризовали пространство между нами. Она смотрела на меня спокойным взглядом, и я – безотчетно, по-идиотски, неуклюже – помахал ей, а потом двинулся по платформе дальше.