Но погоди, как же так? Завершение, ознаменованное поцелуем, ты вытеснил жалким, половинчатым взмахом руки, и этот взмах даст резонанс, окрасит ее память о тебе; нет, этого нельзя так оставить. Я вернулся и встал напротив нее, но теперь она стояла лицом к выложенной плиткой стене и смотрела на киноафишу. Я позвал ее по имени, не зная, что намерен сказать, но, к моему удивлению и смятению, она не обернулась; она не могла меня не услышать, если только в уши не были вставлены наушники-капельки, однако я их не видел. Может быть, плачет и не хочет, чтобы я об этом узнал? Может быть, злится? Выражает безразличие? Или, наоборот, показывает, что внутри у нее все кипит? Глубоко в туннеле слева от меня возник желтый прожектор поезда, он приближался, бросая свет на рельсы. Я понесся по лестнице вверх, потом вниз, на ее сторону; когда грохочущий поезд начал тормозить у платформы, я коснулся ее – а значит, ничего предыдущего не было – коснулся, просыпаясь наутро в Институте обнуленного искусства.
Дорогой Бен, – удалил я, – благодарю Вас за гостеприимное предложение напечататься в первом номере Вашего журнала и за стихотворение, которое Вы прислали.
Пользовался ли Бронк вообще электронной почтой? Не уверен. Он умер в 1999 году.
В положении непризнанного автора есть свои преимущества, но время от времени от них неплохо и отдохнуть.
Это парафраз: примерно то же он написал Чарльзу Олсону[97] в начале шестидесятых.
Так что Ваше доброе письмо пришлось кстати. Но стихов для журнала, боюсь, у меня нет. Ваше письмо побудило меня проглядеть написанное в последнее время, и, пытаясь это читать, я осознал, сколько нужно терпимости и какая сильная требуется предрасположенность, чтобы читать меня вообще. Может быть, Вам приятно будет узнать, что я очень высоко ценю Ваш отзыв о моих стихах, в особенности Вашу похвалу в адрес стихотворения «В середине лета», тем более что мой сборник Вам подарил Бернард, которому, я надеюсь, Вы передадите мой горячий привет. Темные времена переносить легче, когда знаешь, кто твои друзья и где они.
Эта последняя фраза совсем на него не похожа.
Когда Бернарда перевели в Провиденс в центр реабилитации, Натали вернула мне почтой сборник избранных стихов Бронка, который я приносил в больницу. Он был теперь окружен некой аурой; на полях, помимо кофейных пятен, виднелись мои неразборчивые карандашные студенческие пометки и подражательные строки – мелкие памятки, оставшиеся от прежнего меня, влюбленного в несуществующую дочь супружеской четы, которой я в конце концов вручил этот томик как некое приношение; и сейчас все эти дали, подлинные и мнимые, смотрели на меня из поэзии Бронка, отраженные в ней, точно в немыслимом зеркале. Я удалил затем:
Не знаю, знаю ли я, как надлежит читать присланное Вами стихотворение. Дело в том, что я легко становлюсь в тупик. Вспоминаю, как Сид Корман[98] печатал меня в журнале «Ориджин», о котором Вы пишете как об источнике вдохновения для Вас. Ну так вот: всякий раз, когда я видел журнал, мне думалось: кто, черт возьми, эти люди и о чем, объясните мне бога ради, они тут пишут? Исключение составлял, может быть, один Крили. Другие авторы журнала присылали мне свои сборники, сопровождая их теплыми письмами, но меня эти сборники оставляли совершенно равнодушным, о чем я откровенно сообщал присылавшим, видя в этом тогда суровую необходимость. Я реагировал на то, что низводит поэзию до уровня всех прочих видов деятельности: на кумовство, на взаимную лесть, на неискренние похвалы стихам друг друга. Не следует – нет, невозможно чисто практически – ожидать от одного поэта, чтобы ему искренне нравились произведения другого поэта, – по крайней мере, если речь идет о современниках. Даже когда мы думаем, что пишем друг другу, мы не пишем друг для друга, так что непонимание – судя по всему, неизбежность. Мы, поэты, как сказал бы Оппен[99], – не современники друг другу и тем более не современники нашим читателям. В этом смысле «публика» права, считая стихотворство анахронизмом. И это одна из причин того, что я никогда не мог взяться за издание журнала.
Я оглядел квартиру, думая, какие реальные приметы мог бы вставить в эти письма, если бы не отказался от них. Письма Китса, к примеру, я люблю, помимо прочего, за то, что он всегда сообщает адресату, в каком положении пишет и что делается в комнате: «Камин потрескивает все реже – а я сижу спиной к нему, одна нога на передвижном коврике, носок немного отведен в сторону, другая на большом ковре, пятка чуть-чуть приподнята». Но из того, что воздействовало сейчас на мои органы чувств (на мансардном окошке – капли дождя, под окном у выключенного кондиционера воркует голубь, откуда-то снизу идет запах кинзы, на подоконнике бледно-желтым цветом цветет кактус, рядом с моим стаканом воды – сердечный препарат), я не мог выбрать ничего, о чем в состоянии был бы написать Бронк, сидя в своем большом доме в Хадсон-Фолс.
Я затемнил абзац на экране и удалил его. Уничтожение сфабрикованной корреспонденции странным образом заставляло ее выглядеть подлинной: ведь авторов, которые сжигали свои письма, великое множество. Решив не писать романа о том, как я сотворил себе фальшивый архив, я почувствовал себя так, словно архив у меня и правда был и я теперь защищаю свое прошлое от обнародования. В отдельном экранном окне шел канал Аль-Джазира: «Принимая во внимание плачевное состояние институтов, – сказал кто-то, – можно предполагать, что реальный переход займет годы». Сирены на отдалении. Я легонько застучал, а потом забарабанил по другому окну, настоящему, чтобы прогнать птицу (мне всегда казалось, что я имею дело с одним и тем же крупным существом из отряда воробьинообразных, где бы в городе встреча ни произошла), но она только почистила перышки и немного переместилась. (Я только что набрал слово «голубь» в Google, и выяснилось, что они не из воробьинообразных, а составляют, наряду с горлицами, особый отряд голубеобразных.) «Переходим к последним новостям о погоде в районе Карибского моря». Через некоторое время я отправился в кампус, чтобы встретиться с аспирантом.
К Нью-Йорку приближался необычайно обширный циклон с теплой центральной частью; пока что он был в нескольких днях пути, у побережья Никарагуа. Вскоре мэр поделит город на зоны, распорядится об обязательной эвакуации жителей из самых низкорасположенных и полностью закроет метро. Второй раз за год погода сулила то, что бывает раз в поколение. Снаружи по-прежнему было всего-навсего тепло не по сезону, но воздух был наэлектризован чем-то неминуемым и рукотворным. «Ну вот опять», – улыбаясь, сказал мне сосед, когда мы встретились на улице; он только тогда, похоже, готов отреагировать на мое присутствие, когда нашему миру грозит уничтожение.
Я все еще был свободен от преподавания, но сохранял контакт с аспирантами, чью деятельность неофициально курировал, и с двумя-тремя студентами, которые трудились над наивно-амбициозными дипломными работами; в остальном я старался иметь с колледжем как можно меньше дела. Но мне, так или иначе, надо было заполнить в отделе кадров кое-какие формы, связанные с налогами, поэтому я решил впервые за долгое время побывать сегодня в кампусе и встретиться у себя в кабинете с Кэлвином – с одним из поэтов-аспирантов.
В последние месяцы письма Кэлвина ко мне стали более частыми и сумбурными. Вместо исправленных вариантов стихов и отзывов о текстах, которые я рекомендовал ему прочесть, он наполнял свои бессвязные электронные послания длинными рассуждениями о «поэтике цивилизационного коллапса» и «радикальном эсхатологическом горизонте революционной практики». А потом вдруг переключался в обыденный регистр и принимался жаловаться, как мог бы вполне нормальный человек, на высокую стоимость обучения и сетовать на то, что аспирантура не помогает ему совершенствоваться как автору. Прочтя мой рассказ в «Нью-Йоркере», он, кроме того, выражал сильнейшее беспокойство о моем здоровье, хотя я твердо заверил его, что оно в полном порядке.
Я проехал по второму маршруту метро до Флатбуш-авеню и, выходя со станции, принял от пожилого свидетеля Иеговы кое-какую глянцевую апокалиптическую литературу. У передних ворот кампуса было больше охраны, чем обычно, и, оказавшись на центральной лужайке, я увидел, что тут идет акция протеста в стиле «Захвати Уолл-стрит»: перед корпусом, где находится мой кабинет, – большая группа людей. Но, подойдя, я понял, что это не акция протеста, а организационное собрание по подготовке мер взаимопомощи во время урагана. То, как гладко шло собрание в отсутствие явных лидеров, произвело на меня сильное впечатление; прежде чем отделиться от группы, чтобы встретиться в кабинете с Кэлвином, я вызвался наладить связь между кампусом и продовольственным кооперативом, которая понадобится, чтобы координировать перевозки продуктов; это требовало от меня лишь небольшой электронной переписки. Одна из самых красноречивых активисток, Макада, в прошлом году ходила на мой студенческий семинар; ее дельность и уверенность в себе вызвали у меня прилив совершенно незаслуженной гордости, который сменился ощущением, что я старею и сам уже мало на что годен.