Я проехал по второму маршруту метро до Флатбуш-авеню и, выходя со станции, принял от пожилого свидетеля Иеговы кое-какую глянцевую апокалиптическую литературу. У передних ворот кампуса было больше охраны, чем обычно, и, оказавшись на центральной лужайке, я увидел, что тут идет акция протеста в стиле «Захвати Уолл-стрит»: перед корпусом, где находится мой кабинет, – большая группа людей. Но, подойдя, я понял, что это не акция протеста, а организационное собрание по подготовке мер взаимопомощи во время урагана. То, как гладко шло собрание в отсутствие явных лидеров, произвело на меня сильное впечатление; прежде чем отделиться от группы, чтобы встретиться в кабинете с Кэлвином, я вызвался наладить связь между кампусом и продовольственным кооперативом, которая понадобится, чтобы координировать перевозки продуктов; это требовало от меня лишь небольшой электронной переписки. Одна из самых красноречивых активисток, Макада, в прошлом году ходила на мой студенческий семинар; ее дельность и уверенность в себе вызвали у меня прилив совершенно незаслуженной гордости, который сменился ощущением, что я старею и сам уже мало на что годен.
Что у Кэлвина серьезные внутренние непорядки, я почувствовал, как только его увидел; он сидел на полу в коридоре, прислонясь спиной к запертой двери моего кабинета, на коленях у него лежала открытая книга, но взгляд был пуст и устремлен в противоположную стену, в наушниках что-то играло; впрочем, само по себе все это не было таким уж необычным для учащегося. Когда я поздоровался с ним и двинулся к двери, чтобы ее отпереть, его реакция была странной: и замедленной, и бурной, словно ему всякий раз приходилось напоминать себе о необходимости отзываться на внешние раздражители, но затем следовала суматошная вспышка.
Когда я наконец нашел нужный ключ и открыл дверь, меня неожиданно встретил порыв сквозняка, подхвативший со стола несколько бумаг. Большое окно, выходящее на лужайку, было открыто дюймов на десять – видимо, находилось в таком положении долгие месяцы; компьютер и письменный стол, однако, были сухие, и ничто, судя по всему, не пострадало. Стоя в дверях, я испытывал чувство, будто вхожу в кабинет умершего: слегка затхлый, несмотря на открытое окно, запах; лежащие в беспорядке бумаги; пластиковый стаканчик из кофейни «Старбакс», где когда-то был кофе глясе; пакетик с миндалем; открытый и оставленный на столе обложкой вверх томик Cantos Паунда. Казалось, некто вышел буквально на минутку и не вернулся: расслоение аорты, летальный исход. Я поднял упавшие бумаги, поспешно привел в порядок стол, включил компьютер и с облегчением услышал эппловский начальный аккорд фа-диез мажор, защищенный зарегистрированной торговой маркой.
Мой письменный стол был обращен к стене; я повернулся во вращающемся кресле, чтобы мы с Кэлвином сидели лицом друг к другу; хотя мы не раз располагались так и прежде, он продолжал смотреть то на экран, то на окно за моей спиной, смотреть таким пристальным неподвижным взором, что я невольно оглянулся: что он там такое увидел? Ровно ничего. Я спросил, как он поживает.
– Все хорошо. Все хорошо, – ответил он.
Я спросил, чем он занимается, как подвигается работа.
– Все чудесно, просто чудесно.
Он быстро качал правой ногой – такая привычка есть и у меня, но в нем это меня встревожило. Я заподозрил, что он подзаряжает себя амфетаминами, которыми я до сердечного диагноза тоже баловался – не очень часто, но и не очень редко.
– О’Брайена[100] читали?
– Дорогой мой, я читал все на свете. Читал и читал, ночей не спал.
Аддерол. Или, как ни парадоксально, в завязке от аддерола. Он положил в рот жвачку и предложил другую мне, я взял.
– Какого вы мнения о «Метрополии»?
Этот сборник О’Брайена я предложил ему прочесть и оценить.
– Замечали, как эти стихи паутину ткут, как они паутину ткут на странице?
– Объясните, – сказал я. Характеристика была необычной, и мне от его слов стало неуютно.
– Они куда угодно могут двигаться, в любом направлении, строчку можно прочесть на тысячу ладов, синтаксис меняется на ходу.
Это было верно, о стихах такое часто можно сказать, и по отношению к длинному стихотворению в прозе О’Брайена, которое дало название сборнику, это было верно в особенности. Мне стало легче: он высказался по делу, а то я испугался было, что мы с ним пребываем в разных вселенных. Я сделал кое-какие замечания о форме «Метрополии», которые могли, я считал, быть ему полезны, и он, наклонив голову над линованным блокнотом, вел записи. Но, когда я замолчал, он продолжал писать.
– Стихотворения в прозе – сердцевина того, что вы пишете, и не побудило ли вас прочтение «Метрополии» бросить свежий взгляд на свои вещи? Например, в том плане, что можно в стратегических целях постоянно нарушать строение фраз.
Он продолжал писать.
– Кэлвин.
Наконец он поднял голову и посмотрел мне в глаза. Его глаза были светло-карие, блестящие – хотя, возможно, блеск мне почудился. Я сам вдруг ощутил прилив маниакальной энергии, как будто выпил слишком много кофе.
– Вот, посмотрите, – промолвил он, поднимая и показывая мне блокнот. Верхний лист был почти весь мелко-мелко исписан. – Видите?
– У вас неважный почерк, – сказал я.
– Материальность письма разрушает смысл написанного, мы говорили об этом на занятиях. Начинаешь писать, пишешь, а потом оказывается, что рисуешь. Или начинаешь читать, читаешь, а потом оказывается, что рассматриваешь. Поэтика модальной нестабильности. Зашедшая за точку коллапса.
Стараясь направить пугающую энергию Кэлвина в академическое русло, я порекомендовал ему знаменитое эссе о зрительных аспектах письма. Повернувшись к компьютеру, я вошел в академическую базу данных, чтобы найти точную ссылку. Когда я опять посмотрел на него, он глядел в окно с таким же видом, с каким глядит за пределы картины Жанна д’Арк. Он что, тоже слышит зов?
– Что это за жвачка? – спросил я.
Он не сразу перевел на меня взгляд. Улыбнулся:
– Никотиновая.
Вот почему меня слегка подташнивало. Она была крепкая. Но я не выплюнул: это было одно из немногого, что нас соединяло.
– Бросаете курить?
– Нет, но мама мне тонну этого добра подарила на Рождество.
– Как вообще ваши дела помимо поэзии? – счел я возможным спросить после этого упоминания о маме.
– Вы сказали однажды на занятиях, что нам не следует заботиться о литературной карьере, заботиться надо о том, как пережить потоп. – (Я, должно быть, пошутил тогда – наполовину пошутил.) – И в условиях любой новой цивилизации нужны будут люди, обладающие практически приложимым понятием об истории и способные реконструировать хотя бы основные положения науки. И вся литература приобретает буквальный смысл, потому что небо падает – понимаете? – падает, это уже не просто фигура речи из книжки. Подавляющее большинство не могут с этим справиться – с тем, как все выходит на символический уровень. Я девушку потерял из-за этого. Тело без органов[101], например. Я могу глотать, но плачу за глотание тем, что горло становится другим. Метафора, но у нее есть реальные проявления – она не могла этого понять. Закавыка в том, что хочешь это проверить, яд выпить или еще что-нибудь, выпить и доказать, что тело теперь это принимает, но не знаешь в данном случае, символично выйдет или паутина всего-навсего.
В колледже психиатрическую помощь на хорошем уровне ему никто не окажет. Ему двадцать шесть; принудить его пойти к врачу невозможно, юридических оснований обращаться к его родителям, кто бы они ни были, нет.
– Никто не верит, что нам сказали правду про Фукусиму. Подумайте про молоко, которое покупаете в ближайшем магазине, сколько в нем радиоактивных частиц – и это вдобавок к гормонам и всему, что они творят с организмом! Кролики рождаются с тремя ушами. Моря отравлены. Вот, посмотрите, – он откинул волосы назад, возможно, чтобы показать клинышек волос на лбу, не знаю, – ведь этого не было, когда я жил в Колорадо. И я знаю, что костная масса челюстей у меня уменьшилась, это чувствуется, если щелкнуть зубами; но у меня нет денег на страховку. А теперь этот ураган, но кто им имена выбирает? Комитет по ураганам четвертой региональной ассоциации Всемирной метеорологической организации – я посмотрел в интернете. И после того, как я посмотрел, мой телефон перестал обслуживаться. Каждый звонок сбрасывается.
– Времена сейчас безумные, согласен, – сказал я. – Но мне кажется, как раз в такие времена важно не терять связь с людьми. И нам надо стараться получать от жизни радость, несмотря на весь хаос. Стараться, чтобы нам было уютно в нашей собственной шкуре, и не отвергать постороннюю помощь, если она нужна.
Я прилагал все силы, чтобы моим голосом с ним говорили мои родители-психологи.
– Вот-вот. В нашей шкуре. Через кожу сейчас в нас информация идет в огромном количестве. Через поры. Поры – поэты кожи. Кто это сказал? И люди стараются их замазать, заставить их замолчать. Я тоже так себя вел, было дело. Моя девушка поры на лице яичным белком замазывала и прочим дерьмом, и как она могла знать, откуда это, из какого источника, пусть даже компании клянутся, что все натуральное, органическое? Вы думаете, почему в аэропортах продают так много косметики? Им не нужно проверять ее на животных; у них сейчас есть такие суперкомпьютеры, которые, по сути, могут чувствовать боль. Вроде как молекулярная закупорка получается, но от частиц так все равно не спасешься, а от социума отгородишься. От всей информации.