«Чудесные дни для меня все в прошлом», – бросила ты и ушла.
Козимино обгоняет кого-то на повороте – уже триста двадцать седьмой раз. Амалия, по-прежнему, как плющ, цепляющаяся за ручку, тычет пальцем в спидометр.
– Давай-ка помедленнее, – кричу я с заднего сиденья. Козимино вместо ответа сигналит впередиидущей машине. Ну вот и скажи мне, как отцу в такой ситуации своих детей защищать?
Потом Амалия вдруг хлопает себя по лбу:
– Что же это мы, Сальво, к столу ничего не взяли? – сетует она. – Даже пирожных!
– Так ведь она по телефону сказала, что о сладостях сама позаботится, – утешаю её я. – Зато я цветов собрал, которые тебе так нравятся.
66.
Нужно сходить за цветами.
Купить хлеба, проветрить комнаты, разложить стол, отщёлкнув задвижки на раме, одолжить у синьорины Панебьянко ещё стульев. В кондитерскую, наконец.
Много лет мне не хотелось, чтобы в доме снова были цветы. Растениями всегда занимались твои, папа, руки: с чернотой под ногтями, с подушечками пальцев в глубоких, тонких порезах, – лучший учебник того, как добыть из земли новую жизнь, как посадить семя и дождаться, пока оно прорастёт. Я ведь и с собой так же поступила: зарыла поглубже, не зная, придёт ли когда-нибудь пора выпустить бутоны. Иссохший, бесформенный комок глины, бесплодный, как твой убитый солёной водой огород, – вот чем я была, и моё вырванное с корнем тело не обещало ни цветов, ни побегов. В день выпускного, войдя в дом и обнаружив вас одетыми, как на праздник, я вдруг поняла, насколько мне всех нас жалко. Вы выглядели такими счастливыми, а я расстроилась, ведь для меня этот день стал лучшим в жизни: другого-то такого уже не будет. Справедливости на мою долю не досталось, а значит, не стоит ждать ни кружева белой фаты, щекочущей шею, ни кольца, надетого на палец, ни ласк влюблённого мужчины, ни спокойной полноты живота, растянутого на пике беременности, ни крохотной сморщенной ручонки, лежащей в моей ладони.
Уехать из Мартораны – всё равно что пытаться избавиться от собственной тени: ведь ни стыд, ни чувство несправедливости происходящего не исчезнут просто потому, что ты ходишь теперь другими улицами. Им нужно время, нужны другие голоса, которые сольются с твоим, нужны отъезд – и возвращение. Поскольку, как ты мне не раз говорил, ни штиль, ни ураган не длятся вечно.
Вот почему сегодня я встала пораньше. Накрашу губы новой помадой, надену белое поплиновое платье, бирюзовые сандалии, образцово накрою на стол, приготовлю пасту с сардинами и отпраздную, спустя почти двадцать лет, своё свидетельство с отличием. Заодно отметим вживание в роль, наше долгое молчание и слишком краткие телефонные звонки, дни рождения каждого из нас и – скопом – прочие положенные праздники, семейные годовщины, развод, несколько свадеб и, наконец, упрямое желание снова жить здесь, в родном городе, при всём при этом и несмотря ни на что.
Сколько ещё дел! Спустившись по лестнице, я открываю дверь и замираю: от густого солёного жара мигом пересыхает в горле.
67.
Приоткрыть бы окошко, да только вместе с солёным морским воздухом в машину ворвётся жара: на небе-то ни облачка, ни капли дождя! Помню, в детстве ты всё ждала грозы, чтобы пойти собирать баббалучей, а её так долго не было, что ты совсем отчаялась. А я ведь предупреждал: кто над котелком стоит, у того вода не кипит. И после суда тебе то же самое сказал: да, радости мало, но семя ты заронила доброе, что-нибудь да взойдёт.
Пока зачитывали приговор, тот человек смеялся – куда там комедии с Франко и Чиччо[25]. Минимальный срок: да разве такое возможно? Какая-то женщина с волосами цвета пакли, по имени, умирать буду – вспомню, Анджелина Верро, свидетельствовала, что не слышала из соседней комнаты ни плача, ни звуков борьбы. Может, я чего не понимаю, но давно ли глубина ужаса и отвращения измеряется в этом мире громкостью криков и брани? В общем, по обвинению в «насильственном сношении» – как выразился судья – он был полностью оправдан за отсутствием доказательств. А какие, спрашивается, им нужны доказательства? Неужто сло́ва честной девушки теперь мало? Неужто мало смелости рассказать при всём народе о его делишках? Кто-то нашептал судье, что видел, как ты с ним танцевала, как сама его распаляла. Мол, хотела за него выйти, а я на пути встал, другому тебя пообещал. Вот и пришлось силой взять: только ради любви, однако же, поскольку, судью послушать, так украсть девушку прямо с улицы – дело полюбовное, а вовсе не разбойное, тем более такому приличному молодому человеку. Посмотрел бы я, что он скажет, когда за его малышкой так станут увиваться! Ещё и лжесвидетели – а на них не поскупились – в один голос запели, что ты не раз с ним говорила, что он тебе даже апельсин предлагал, и ты согласилась. Но даже будь это правдой, скажи, с каких это пор принять плод означает возжелать всё дерево?
– Долго ещё, Сальво? Меня мутит, – жалуется Амалия. Она уже сняла туфли и теперь принимается растирать ноги. Меня так и тянет ответить: «Сигарет двадцать, да ещё сто пятьдесят шесть выходов на обгон под трубные звуки клаксона – это если без происшествий», – но я лишь молча кладу руку ей на затылок, куда, как мне прекрасно известно, и сходятся пульсирующие ниточки боли. Совсем как в тот день. Адвокат защиты, Кришоне, сыпал скабрёзными вопросами, требовал запросить у доктора Провенцано медицинское заключение о твоём интимном состоянии, но ты отказалась. Можно подумать, это тебя судят! Мы с Амалией ещё переглянулись: уж не спим ли? Никогда не забуду ответа Сабеллы тому судье: я здесь представляю обвинение, а не защиту, сказал он. И моя клиентка явилась сюда не для того, чтобы доказать свою чистоту и порядочность, а для того, чтобы заявить о насилии, которому подверглась.
К счастью, для дачи показаний специально приехал дон Сантино, отец Тиндары, и лишь поэтому твоего обидчика в итоге всё-таки осудили. Выходит, не весь город стал нашим врагом: даже в самой тёмной ночи есть хоть одна звезда. Когда судья закончил читать приговор, шум поднялся хуже, чем на рынке: кто свистит, кто хлопает, кто вопит что есть мочи. А тот человек всё кривляется: «Гора родила мышь! – кричит. – За что боролись? Много шума из ничего!» – и рукой трясёт, пока его уводят, будто милостыню просит.
Клубок сцепившихся корней – нервы на затылке твоей матери – потихоньку распускается под моими пальцами.
– Совсем капельку, потерпи, – говорю я, чтобы её приободрить, хотя путь ещё неблизкий и это, скажу тебе честно, меня скорее радует. Те, кто возвращается издалека, должны проникаться родными местами постепенно, с каждым камнем, каждой травинкой, каждым клочком земли, иссушенным ветром до ломкой корки. Твоя мать, достав из сумки шитье, тотчас же суёт его обратно и глядит на меня, будто сказать что хочет. Потом, передумав, отворачивается к окну. Козимино крутит ручку приёмника, надеясь поймать выпуск новостей, но жена хватает его за руку:
– Оставь эту, мне нравится! – и принимается подпевать: – «Донателлы нет дома, она куда-то ушла, она исчезла, сбежала, умерла для меня...»
Выходит немного фальшиво, но он улыбается и не меняет станцию, пока не кончается песня. Дочь же, напротив, немедленно достаёт из рюкзачка крохотный кассетный плеер и втыкает наушники.
– Лия, вечно у тебя эти штуки в ушах! – взвизгивает Мена. А девчонка не отвечает: уже вся в своей музыке.
68.
Я подхожу к окну, стучу костяшками пальцев. Синьорина Панебьянко появляется не сразу – сперва приглушает радио: «Не понимаю, почему все так настойчиво зовут меня просто Донателлой...»
– Мы договаривались на сегодня...
– Так ведь всё готово, красавица моя: складные стулья я тебе собрала. Попросить Розарио отнести?
– Да, спасибо, я чуть попозже заскочу... – и я замираю, уставившись на розовые занавески.
– Может, тебе ещё что нужно, Оли? Я такую чу́дную кростату[26] со свежими фруктами испекла! Если хочешь...