рюмашку поднесли.
Антонов облегченно вздохнул. «Воображение, черт его дери, нервы расходились, совсем никудышные стали. Плохо. Так вот когда-нибудь сорвусь».
Он обернулся назад, махнул рукой: «Пошли». Пересчитал пальцем троих, показал – заходите слева. Других трех партизан послал направо. Троих повел сам – в лоб.
У хатки в тени деревьев стоял черный «опель». Два офицера сидели за дощатым столом. Старик-пасечник в белой холщовой рубахе и таких же штанах, босой стоял с миской помидор рядом. Солдаты ели и пили, сидя на мотоциклах.
«Хорошо, – подумал Антонов. – Удобнее будет снять».
Грохнули очереди, и трапеза закончилась. Трое мешками свалились на траву. Четвертый выпрямился, медленно начал поворачиваться. Потом качнулся и рухнул лицом вниз.
Высокий худой офицер обернулся, челюсть его отвисла.
– Не шевелиться! – крикнул Антонов. – Руки…
Сзади грянул выстрел. Антонов мгновенно обернулся, не Антонов, человек-автомат: мозг-мышцы-палец-на-крючке-пуля-смерть. В машине, уронив шмайсер, царапая пальцами грудь, оседал шофер.
В ту же секунду второй офицер рванулся из-за стола, выдирая из кобуры пистолет. Автоматная очередь дымной струей вошла ему в живот. Он с разбегу ткнулся лицом в траву. Щелкнул винтовочный выстрел, худой офицер боком повалился рядом.
Старик-пасечник, словно ничего не произошло, поставил миску с помидорами на стол.
– Хлопцы, – зашамкал он беззубым ртом, – тикать надо. Наедут со шляху, всих побьють.
– Собирайся, отец, – сказал Антонов и направился к машине. – Тебе тоже надо уходить.
Антонов мельком глянул на мотоциклистов, лежавших ближе к машине. Спину одного наискось пересекала темная строчка очереди. Другому пуля ударила в рот. В мертвых глазах застыли слезы.
«Мальчишка совсем, не больше 19», – подумал Антонов, дергая ручку двери.
Деревянный футляр лежал на заднем сиденье.
«Ну вот и все. Того кошмара на дороге не будет. Никто не заплатит жизнью за трусость».
Затаившееся время вновь завертело шестерни часов. Прошло всего три минуты с первого выстрела. Надо было уходить.
Из дома выглянул старик.
– Берите только самое необходимое! – крикнул ему Антонов.
– Нужное! А пчелки?! Эх, порушат все! – Дед сокрушенно махнул рукой, скрылся в доме.
Прошло 20 лет, прежде чем Боль – теперь он носил свою настоящую фамилию – Платонов – попал вновь в Феодосию.
Они встретились в музее Айвазовского, куда Платонов пришел посмотреть на спасенную им картину. Седина, сгорбленная спина, трость и шаркающая походка не обманули его – он узнал художника сразу.
Они стояли на улице в тени. Было жарко и пыльно. Ветер трепал волосы. Платонов молчал. Он ждал, пока заговорит этот человек. Сам он говорить не хотел. Да и от художника не рассчитывал услышать откровений. Платонов знал, что говорят в подобных случаях. Не раз по долгу службы приходилось выслушивать длинные путанные истории мелких душонок. Разве что этот начнет иначе: «Ах, как мы постарели! Ах, как летит время!»
– Вы знаете, мои коллеги до сих пор не верят, – начал художник.
– Чему?
– Тому, что вторая картина – написанная мною копия! Они считают, что ее сделал сам Айвазовский!
Брови Платонова поползли вверх. Он помолчал, потом спросил:
– Могу я увидеть вашу копию?
– Конечно!
Они спустились в запасник. На стол лег холст. Платонов перевернул его.
– Вы тоже обратили внимание! – воскликнул Борис Сергеевич. – Он обожжен с краю, тот, на котором писал я. Негде было достать новый. Время-то какое! Я страшно боялся, что из-за этого может все сорваться. Если этот фашист посмотрел бы и увидел. Но потом подумал, вряд ли он будет выдирать картину из рамы. А значит, никто не мог знать, как выглядит холст с обратной стороны.
– Да, – кивнул Платонов, лицо его оттаяло. «Значит, все же ошибка экспертов». Он посмотрел на художника. 20 лет они хранили в памяти противоположные чувства: он презрение к трусу, художник – чувство исполненного долга.
– Да, я тоже заметил это. И это было единственным знаком, по которому я отличал оригинал от копии. Потому что я видел вашу картину без рамы, а Айвазовского – нет. Ведь чтобы не было провала, я не приходил к вам в те дни. А когда вы произвели замену, я сидел внизу с комендантом. У него в кабинете картина тоже все время была в раме, и я не мог проверить ее после того, как она вернулась с экспертизы из Симферополя. Немцы засвидетельствовали ее подлинность. Вернее то, что она написана давным-давно. Все эти 20 лет я считал вас трусом. Простите.
Борис Сергеевич растерянно застыл с футляром в руках.
Платонов долго глядел ему в глаза, не моргая. Потом вздохнул и, опустив голову, провел рукой по седым редеющим волосам.
– Подлинность… – прошептал художник, – с экспертизы из Симферополя… моя копия… ошибка… – Справившись с собой, он спросил:
– Немцы посчитали мою копию оригиналом, а вы решили, что я…
– Да. Простите… Вначале у меня было две версии: это игра коменданта, я раскрыт, и со мной затеяли игру. Вторая – вы струсили. Но потом осталась только вторая. Это стало ясно, когда я живым и невредимым выбрался из Феодосии. А далее… обычное для войны стечение обстоятельств: партизанский отряд, добывший вторую картину, был разгромлен, да они и не знали ничего, сделали то, что приказал я. А те, кто руководил операцией из нашего центра, погибли в конце войны в Германии. Да в общем… и выяснять было нечего. Ошибка исключалась – в Симферополе у немцев были достаточно квалифицированные эксперты, чтобы определить возраст холста, красок… Но сейчас?! Ведь есть же специалисты, техника! В конце концов я могу засвидетельствовать!..
Борис Сергеевич ответил не сразу – не так это было просто узнать вдруг, что тебя 20 лет считали трусом, а ты с чувством гордости вспоминал содеянное.
– Дело в том, – начал он тихо, – что не только холст, но и краски оказались времен Айвазовского. Естественно, что мне никто не верит.
Теперь настала очередь Платонова изумленно молчать.
Потом он тихо сказал:
– Но ведь краски принес я… Совершенно новые, французские. Как сейчас помню: тяжелые свинцовые тюбики в яркой коробке.
– Да! – сказал художник. – Да!
– Так как же?!
Борис Сергеевич сел. Нежно провел ладонью по холсту. На лицо его набежала печаль, глаза наполнила боль воспоминаний.
– В чем дело… – сказал он протяжно. – Просто я был Айвазовским.
И художник рассказал Платонову о дикой ярко-желтой луне, о греках и генуэзцах, турецком городе Кафе, о серебристом контуре женского тела на фоне окна, о сыне, о маленькой дырочке в женской груди, об экипажах за спиной, о многоликом море, о любви и ненависти, родивших великую силу духа, позволившую ему проникнуть в прошлое, повторить неповторимое, осуществить невозможное.
Исход
Как всегда неожиданно вспыхнуло