Такая совершенная, можно сказать, объективная, хотя и глубоко личностная мысль, может существовать будто б и вне меня. Точно, что не только в голове, которую, впрочем, уж вконец заучившийся ботан может полагать эксклюзивным вместилищем мысли. Мне ближе представленье, что она вызревает в сердце, а еще ближе – что осмысленно все наше тело; что размышляем легкими, печенью, селезенкой, пищеводом, придатками и даже прямой кишкой, – не говоря уж об органах, где сосредоточен всевластный пол. Движенье крови, плазмы, желчи, семени, продуктов распада и желудочных соков – вот оно мышленье тела. Худосочно произведенье, сотворенное лишь головой, или убого-мелодраматично – одним только сердцем, а не всей богоданной плотью. Но это я о мысли земной, а не высшего порядка, которую условно назвал ангелической. Та словно вызревает рядом со мной, но не отдельно, а сопряжённо, сама себя додумывает согласно верховному смыслу. Она формой похожа на яйцо, подобное тому, из коего родилась вселенная, а мой пернатый помощник словно б его высиживает.
Вот он, мой шедевр – который моя мысль во плоти, мои чувство, любовь, надежда, сила живого искусства, – зреет и зреет в углу моей комнаты, том самом, где всегда созревают мои заветнейшие помыслы. Уже готовый, он сам собой, без моего усилия себе отыщет достойное место. Да, именно, в центре мира – не изгаженного научным познанием, внятного, как божественная пропись, истинно демократичного, ибо вне всяческих иерархий, субординаций, – откуда будет равно для всех душевно доступен, как торжественные памятники возводят на центральной площади. Что говоришь, ангелок? Ну да, это верно – бывает, что на площадях ставят бездушных истуканов лишь как воплощенье державной мощи. Бывает, истинно великих людей облекают бронзой, будто кимвал, бряцающей. Подчас словно физически ощущаю, как им охота покинуть свой пьедестал. Так нет же, при жизни побитых камнями, им уготовили еще хуже посмертную кару: стать монументом, славящим именно тех, кто злей всех побивал. Сперва думал, что бронзовые и каменные уроды теперь характерны только для нашего города, где нынче упадок вкуса. Но нет, побывал во многих столицах – и везде одинаково: урод на уроде, спесивые, какие-то противно заносчивые; и все на одно лицо, будь то писатель, ученый, политик, путешественник или профессиональный гуманист. Не знаю, это ли вкус среднеевропейского градоначальника или, может быть, просто закон жанра? Или, скорей, кость, брошенная толпе, в ее суеверно-трусливом поклонении мертвецам при жгучей ненависти к живущим?
Поклоняются, поклоняются, но до поры. Сами же воздвигли кумира, но втайне его мечтают низвергнуть. Придет время, поверьте, и очистят площади от этих державных болванов, уродов, – бронзовых перельют в пушки, а мраморных и гранитных используют для отделочных работ. Но ведь заодно с этими новодельными монстрами, люди, в своем богоборческом раже, сметут и действительно прекрасные монументы былых и грядущих веков. Снова прав окажется наш латинист: sic transit. Но творенье моего духа не из тех, которые так и влечет низвергнуть. Оно для всех и всем открыто – умнику и тупице, нищему и богачу, властелину и слуге, мздоимцу и бессребренику, одинокому мыслителю и лукавому царедворцу.
Раздел 18
Да, я верил страстно, что мой шедевр воссияет в абсолютном пространстве и времени, не оболганном так называемым здравым смыслом и наукой, которые хотят представить время необратимым, враждебным человеку, роковым, – а я буду вечно созерцать собственное творение, им любоваться. И ангел мой будет рядом, и все родные души, прежде меня покинувшие дольний мир. Это свершится в мной вожделеемой точке покоя, что вбита будто гвоздь в мирозданье, – вокруг которой и происходит коловращенье вселенной. Вот представьте – оно стоит, пока приткнутое в углу, это совершенное тело, мной созданное согласно высшим законам, без кем и чем-либо навязанных свойств. Еще лик андрогина не явен, но он уже проступает черта за чертой. Я был полон надежды и готов к потрясению, когда удостоюсь лицезреть воочью невероятной силы добро, благородство и милосердие. Тело мной сотворенное было прекрасней самой красоты, будто и впрямь выкроенное по божественному лекалу: идеальный сосуд для совершенного духа. Оно было как будто звенящим той нотой, что не отыщешь в гамме, вернейшее воплощение моего смиренного замысла. Правда, пока прикровенен был лик совершенства, который всегда и есть выраженье души, а глаза – это скважины, откуда мерцают самые наши отчаянные глубины. Но я был так уверен в удаче, что и не слишком нуждался в ее подтверждении зрелищем.
Ладно уж, дамы, господа и товарищи, не буду вас больше томить. Чтоб даже просто перечислить все этапы моего творчества, все его прозренья, свершенья, и века не хватит, – так что двумя строками отточий заменю лишние подробности.
……………………………………………………………………
………………………………………………………………………..
Вещий знак мне был подан во сне, ибо, как сказал, творил я денно и нощно. Вдруг ощутил обрыв творчества на высочайшем его пике, но и свершенье. Поутру я долго лежал, зажмурясь, себя напоследок приуготовляя к восторгу, слыша невнятный переплеск ангельских крыльев – притом испытывал тревогу, что мой теперь завершенный шедевр, силами высшей правды покинул уже мою келью, переместившись в самый центр мирозданья, но себе же напоминая, что его центр повсеместно. Когда ж усильем я распахнул свое исконное око, то убедился, что мой андрогин пребывал, где и раньше. То же прекрасное тело, все так и звенящее патетической нотой. А каков же, спросите, оказался лик его, который – отраженье души? Тут вышла пауза – его застил мой ангел, раскинув крыло. Нечто, признать, мне сразу в ангелочке насторожило. От него исходил не то сарказм, не то ирония, не то обидная жалость, – что-то в нем казалось словно б нечистосердечным. Не своим лицом он это выражал, черты которого лишь слабо намечены, а будто бы милосердной позой в безвыходном жесте. Истек всего миг, прежде чем он смежил крылья, но мне показавшийся вечностью. И мне открылось… ждете восторга? – ну уж прямо! О Господи, что ж мне открылось… Такого ужаса, шока, безысходного разочарования, доложу вам, никогда прежде я не испытывал, и вам не дай Бог. Думаете опять незаметное глазу нарушенье пропорций, способное превратить красоту в уродство, как, например, у моей склочной соседки, которая обликом чистая ведьма? Ничуть не бывало – лик андрогина был прекрасен и действительно совершенен. Но – трижды ужас, позор, срам, крах всех надежд! Какие-то плюгавые словечки. Потом переворошил все толковые словари, но так и не отыскал слов, которые могли б хоть примерно выразить мои тогдашние чувства. Короче говоря, это была вовсе иная красота чем, которая спасет мир. Ты абсолютно прав, спорить не буду: действительно, на то и напоролся. Надо мною возвышался злой и спесивый болван, еще и гораздо хуже, чем возведенные на европейских площадях, – лишь поверхность, не одухотворенная смыслом, лишь укор, а не побуждение. Бездушный кумир, глядевший пустоглазо, угрюмо, жестоко и требовательно – униженье для всех нас и пустая растрава душе. А ведь именно этого и боялся, но себя успокаивал: это все чепуха, обычная моя тревожность, на которую давно уж не обращаю внимания. Вот, оказалось, на что я потратил столетья и самые трепетные, сокровенные порывы духа. Вместо того чтоб спасти мир, ему еще как напаскудил. Ну что ж, я ведь довольно образованный человек – знаю, что с непрошеными спасителями такое часто бывало и еще будет.
Кто-то меня все же попутал, и ангелок оказался не мудрей. Или он так и хотел, чтоб я самолично убедился в порочности своего замысла? Да ладно уж, не надо оправдываться. Оба мы хороши. Как, вы спросите, поступил я с кумиром? Ну не мог же я его так и оставить укором, растравой человечеству, предметом поклоненья и зависти, заносчивым назиданием. Он еще как-то гнусно искажал пространство и время, их будто вбирая своей пустотой, – казалось, вот-вот он и вовсе пустит время вспять и неплодотворно примкнет концы к началам. Болван мой не воссиял в центре мирозданья, но его и не оставишь в углу мастерской средь обломков несбывшихся упований, и не схоронишь в каком-нибудь пыльном чулане, даже если тот именуется музеем, – ведь мир, неважно, зная о том или не догадываясь, существовал бы в виду этого в кавычках шедевра, точащего яд. Я смял его, сбил в комок, распатронил, обратил в руины, беспощадно расфигачил, расхреначил, раздраконил, низверг, низринул, безжалостно изничтожил плод моих тысячелетних усилий; обратил в прах его, крупицы которого и посейчас мерцают во вселенной несбыточным обещанием, создав так называемый Млечный Путь, – куда, только? А болван корчился, корежился, изгалялся, глумился надо мной, извивался, подавался с противным чмоканьем, будто исходя зловредным хохотком. Ангел же крылом своим смел ошметки его в совок для мусора. А что дальше? Несколько дней я бродил с полубезумным взором и бормотал, пугая жену, друзей, любовниц и сослуживцев: «О вечная красота, о мерзкий болван, о бездушный кумир». Покончить с собой мне мешала вера, а навсегда и бесповоротно погрузиться во мрак отчаянья – моя жизнелюбивая натура. Надо сказать, что из всех смертных грехов мне наиболее чужд грех уныния. Моя по природе инертность рождала не только лишь склонность к безделью, но и невероятное упорство, – так как я сохранял не только инерцию покоя, но и движения: сколько раз ни терплю неудачи, поохав недолго, вновь принимаюсь за дело, пока не стяжаю успех.