и перекрестно, во времени в том числе и в наслоении внутренних изображений.
Когда я был маленьким, я попросил отца, который уезжал в командировку в Москву, привезти мне аквариум с рыбками. В ту пору прилетавших встречали не как сейчас, в здании аэропорта, а непосредственно у трапа самолета. И вот по трапу спускается мой отец с большой авоськой. В авоське – аквариум с какими-то причиндалами (хорошо помню желтого цвета сачок), но воды, водорослей, а тем более рыбок в аквариуме нет… Я и сегодня пытаюсь взрослую свою логику затоптать, когда она сталкивается с логикой ребенка: на нее нужно смотреть снизу вверх, а не иначе. Ибо то, что наверху, – обычно непонятное, порою неразличимое, хотя могут быть контуры. И, главное, там, наверху, где от горшка два вершка, – идет сотворение человеческой души, наматывание кокона этой души, каждая наэлектризованная ниточка которого вбирает малейшее движение окружающего мира, трагически многоликого и насыщенного…
…Утром, поразмыслив и преодолев лень, я все же полез за шкаф, куда ночью юркнула сороконожка. По всей длине угла, в которой шкаф ютился, висела клочьями черная шерсть. Или что-то подобное, что бывает на мохнатых насекомых. Меня, например, это успокоило. Хотя бы потому, что я не сошел с ума.
В траве палисадника подавал голос кот Манай
Мысленно я прослезился, когда хирург показал мне на пинцете только что выдранный зуб. Хотя эта демонстрация противоречила правилам клиники. Я, например, хоть и вращал глазами в разные стороны, когда подействовала анестезия, но так и не заметил, как хирург достал свои ужасные клещи. Секунда – и удаленный зуб исчез в недрах салфетки ассистентки.
Прослезиться было от чего. Зуб совершенно целый, без червоточинки, ставший жертвой банальной кисты, и его мне никто никогда уже не вернет, несмотря на то, что я до сих пор верю в сказки своей бабушки. Когда у меня выпадали молочные зубы, она говорила: новые будут вырастать всю оставшуюся жизнь. Как же…
Бабушка пережила моего деда на 8 лет, все эти восемь лет проплакав безутешно. И умерла маленькой, высохшей – сползла с кровати головой вниз и затихла со струйкой крови в уголке плотно сжатых губ. Ей было 90…
Я до сих пор отчетливо помню "тихий двор голубиный" дома, где жили мои старики. В нещадный зной, стоявший над городом, здесь обитала прохлада – под переплетенными кронами огромных абрикосов и "вонючки" – дерева, похожего на пальму, с отвратительно пахнущими листьями, если их растирать в ладонях. На нижних ярусах вился "дамский пальчик" без виноградных гроздьев, поскольку виноградник отродясь не прореживали, а в палисаднике, огороженном штакетником, буйствовала всякая культурная растительность, вроде бесплодных помидорных кустов и высаженной из горшков герани.
Тёмными вечерами, когда дневная духота под напором идущей от зелени свежести отцеплялась от верхних ветвей, уносясь в безоблачные тартарары, двор наполнялся звуками тропического леса. Гувалячные стены заборов тихо стрекотали – переливами от одного угла до другого, в зависимости от того, где на сверчков охотились скорпионы. В траве палисадника тлели светлячки, и подавал голос кот Манай – совершенно невидимый, сам цвета сумерек…
Приходила моя сверстница Роза, чтобы понаблюдать как мы с младшим братом режемся в шахматы, ничего в них не смысля. В зависимости от настроения, исхода этой игры или вмешательства Розы, мы все трое перебранивались. Роза становилась "Розкой-папироской" или, хуже того, "Розкой-дерьмовозкой", хотя и она в долгу не оставалась.
В последний раз я видел её перед уходом в армию. Уже тогда она была чрезвычайно красивой, несмотря на подростковость и маячившую в неопределенном будущем женственность, путь к которой ещё надлежало одолеть. В любом случае я уже остро чувствовал разницу между ею и собой, которой не чувствовал в детстве. И понимал, что при наличии одинаковых рук и ног и даже одинаковых голов, там, за тонким платьицем, за округлившимися бедрами, переходящими в веретено талии и упругие комочки груди, – совершенно иной и таинственный мир, краешек которого лишь обозначен озорной искрой в карих глазах.
Пройдёт еще много лет, когда я пойму, что человечество состоит таки из двух разных половин, и я войду в один из женских миров без вергилиева сопровождения, ожидая увидеть круги ада, и увижу их, каждый в отдельности, с неясными очертаниями, и остановлюсь, запнувшись о собственное открытие… Но это потом, потом… Когда любовь начнёт сокрушать уже мой собственный мир, поджимая сердце и ухая по позвоночнику, чтобы из самых отдаленных моих глубин извлечь истошные крики роженицы, которые навсегда застрянут в моих же ушах.
Но это – потом…
Любовь
Я звоню маме в Ташкент каждый вторник. Так было давно заведено, когда был еще жив отец и мы с моим братом, который, как и я, учился в Москве, встречались на улице Кирова у Центрального почтамта и звонили "домой". Всякий раз я спрашиваю (теперь уже у мамы): "Что ты сейчас делаешь?", хотя знаю, что она делает. Она перебирает старые фотографии, на которых она и мой отец совсем молоды, и перечитывает письма. Его письма ей и свои письма – ему.
Они прожили вместе 51 год, хотя, если засчитывать всё время их знакомства, – гораздо больше. Отец приехал (и поступил) в Ташкентский институт инженеров железнодорожного транспорта из захолустного узбекского городка Асаке. Мама (в тот же институт) – из не менее захолустного Бугуруслана Оренбургской области. Я не знаю, как они познакомились, и при каких обстоятельствах (ибо горжусь своей школой – школой советской журналистики, ограничивающей неуместное любопытство), хотя знаю, что у отца были серьезные конкуренты, но он их обошел. Тонкая и невероятно красивая татарочка моя мама, в крови которой, очевидно, было что-то от арапа Петра Великого, отразившееся на ее эфиопской курчавости, страдала от недоедания. "Хлебный город" Ташкент, думаю, исправил ситуацию лишь отчасти, оставив ей пожизненный гастрит. Но, полагаю, либо время, либо сумма всех военных и послевоенных испытаний, либо воспитание, либо что-то еще вместе с вышеуказанным, выпестовало из нее и всего ее поколения удивительный тип женщины, ныне абсолютно раритетный.
Вы полагаете, что я сейчас пущусь в описание критериев этой раритетности? Друзья мои, это не подлежит градации, раскладыванию по полочкам или какому-либо анализу. У каждого, как говорится, своё, и каждому – свой угол зрения, хотя, например, мой угол зрения меня не обманывает, когда я вижу туманные пятидесятые годы, в которых не жил… Но я вижу парней в смешных широких брюках и стрижках полубокс, девчонок в простеньких ситцевых платьях, волосы которых, до единой, подобраны. Я ощущаю аромат того времени, замешанный на задоре, чувстве свободы, тщательно скрываемой и исключительно целомудренной любви, плодом которой стало моё поколение, пристально вглядывающееся в прошлое и