не находящее в сегодняшнем его следов. Это нынче мужчина может нахамить женщине, а женщина – нахамить в ответ. Это нынче женские приоритеты – зачастую мужские, а потому уродливые в своей эклектичности. Внезапно нахлынувшая ненависть делает женские глаза по-свиному круглыми, хотя в них и просматривается свиная же безысходность – как перед клинком мясника. Что это? Я не знаю, хотя и пытаюсь понять. И кое-что понимаю. Мое поколение, не говоря уже о последующих, с которым дело обстоит гораздо хуже, оказалось на переломе приоритетов. Любовь стала тождественна сексу. Семья – всего лишь данью исчезающим привычкам. Возникла мужская обособленность. И – потрясающе многочисленное женское одиночество (да-да, "все бабы дуры, а мужики – козлы").
… Несколько лет назад на ташкентской даче маму разбил жестокий радикулит. Она всегда стремилась успеть по дому – приготовить обед, постирать, убрать, повозиться в огороде. Отец при мне неоднократно ругался, когда она, вроде бы в абсолютно спокойное и не располагающее к возне время, протирала мебель или пол: прекрати! И вот на даче за этими занятиями ее разбил радикулит, по сути – сильная и непрекращающаяся боль, терпеть которую не смогла даже она, ко всему привычная. Отец помчался в ближайший населенный пункт, где была больница – километров за 20. Там отказали – кто же поедет на дачу? Отец ринулся в другой. Отказали. Тогда он вернулся в Ташкент, к первым попавшимся медикам, и упал на колени. Надо было знать моего отца – жесткого, жестокого, бая и хана по натуре и мироощущению, крупного регионального начальника, чтобы понять, почему он упал на колени!.. Там, в холодном вагончике (отец принципиально отказался строить хоромы, хотя и мог) кричала от боли женщина, которую он любил все эти пятьдесят лет, пока был жив. Врача звали тетя Оля, Ольга Николаевна. Вид старика (по сути дела) на лице которого не дрогнул ни один мускул, а по щекам катились слезы, наверное, разжалобил её. Возможно, она каким-то образом услышала, что что-то кричало в моем, стоящем на коленях, отце.
Так-то вот.
Иван Константинович
Моего тестя зовут Иван Константинович. Точнее – звали, мир его праху. Только сегодня, когда я его вспомнил по случаю, до меня дошло, что всё связанное с ним, – уже в прошедшем времени, что он больше мне не позвонит на дни рождения или праздники, чеканя, словно с трибуны на партсобрании: "Разреши поздравить тебя с днем солидарности трудящихся и пожелать крепкого здоровья и благополучия твоей семье!".
Мой тесть был большой хлопотун. В том смысле большой, что о себе он практически не заботился, обходясь минимумом. Центром Вселенной у него была семья и "прочие", кто к ней примкнул. И он всё, что в человеческом смысле слова приемлемо, подгребал к этому центру – тихо, последовательно, незаметно для окружающих, просто по течению жизни, каким-то образом проникая в чиновничьи кабинеты и совершенно непонятным образом чего-то в этих кабинетах добиваясь. Я как-то даже сделал на моем тесте второе открытие российской действительности. Оказывается не нужно быть пронырой. Совершенно не обязательно умасливать чиновничьи руки. Подключать знакомых. Трясти ксивами и прибегать к телефонному праву. Достаточно только попасть к чиновнику на приём (что несложно) и раскрыть газету. "Вот тут официально написано, что…" – это было коронным номером моего тестя, свято и искренне верившего в печатное слово, даже если оно прозвучало в третьеразрядной желтой газетенке. И без того мелкие глазенки чиновника становились рачьими. Если уж я не мог внушить тестю, что газетам верить нельзя, призывая на помощь самую убойную, какая есть у профессионального журналиста аргументацию, чего же ждать от чиновника, обязанного верить печатному слову?
И происходили чудеса, немыслимые на наших просторах. Мой тесть, без взяток, жалоб, прокуроров, судов и долгих проволочек получал то, что ему было положено по закону. Квартиру в Подмосковье, откуда он призывался на военную службу сорок лет назад. Гараж в неположенном месте, но положенный военному, ушедшему в отставку. Соответствующие надбавки к пенсии, тоже положенные, но благополучно замыленные всякого рода неразберихами. Льготы по коммунальным платежам и налогам на автотранспорт. И прочая, прочая, прочая, требовавшего огромного терпения и выдержки, чтобы добиться. Но он, уйдя в отставку после военной службы, словно бы был мобилизован на это. Легкий на подъем, в любое время суток и по любой погоде, в тщедушном и мешковатом костюмчике, с несуразной шапкой на макушке и видавшей виды сумкой через плечо, больше похожей на нищенскую суму, он бодро отправлялся улаживать жизненные мелочи, которые мы обычно укладываем на полку длительного ожидания, с неизменной убежденностью: "В газете официально написано…".
Мой покойный отец звал его (за глаза) на узбекский манер – Бурибай ("бури" по-узбекски – "волк", а у тестя фамилия была – Волков). Они были очень дружны – мой вальяжный отец, который до самой смерти оставался жестким советским директором, и Иван Константинович, подполковник в отставке, но ни на секунду не военный. За их общением очень интересно было наблюдать. Они нередко спорили – на темы "нынешней политической ситуации" и "сложных международных отношений". Тесть был непробиваем: "Вот и газеты об этом официально написали…". Но непробиваемым по части веры в газеты и телевидение оказывался и отец. Я даже не встревал, поскольку и с той, и с другой стороны "летела" откровенная, на мой взгляд, пурга. В конце концов обоюдная пурга сливалась в консенсусе, а в пустые рюмки набегал коньяк до золотистой кромки. За сложное международное положение и внутриполитическую ситуацию в стране можно было не опасаться. Старики говорили о своем стариковском, и в этом говоре была масса уюта и жизнеутверждающей силы – уходящего старшего поколения, уходу которого противился разум, и только память фиксировала картинки, которым уже не повториться.
За две недели до смерти отца Иван Константинович подбадривал его: "Держите хвост пистолетом!" – сам бодрый, мобильный, с неизменной потрепанной сумкой через плечо. Отец горько усмехался: "Военные – не директора, они живут дольше". Но буквально через полгода тесть серьезно занемог поясницей. Я повез его к своему другу – главврачу той самой больницы, где моему отцу был вынесен смертельный диагноз. И после серии обследований мой друг меня уложил наповал: "Твоему тестю осталось всего ничего – несколько дней".
Он умирал у меня дома, хотя слово "умирал" совершенно не клеится к этой ситуации. Он прожил не "несколько дней", как предполагал мой друг главврач, а больше месяца, и это была практически полнокровная жизнь. Почти без болей, совершенно без мучений, хотя угасание и чувствовалось. Дня за два до его смерти мы еще сидели в креслах, в одном из которых недавно